– У меня теперь Веруха – глава, как почла больше меня денег приносить – враз и голова, – с досадой огрызнулся Борис. И вдруг, именно – вдруг, он почувствовал, как внутри себя сам и заскулил – тихо, тоскливо, с повизгиванием, как скулит щенок, когда отлучится «мать»: ему захотелось пожаловаться, жалости к себе захотелось. – Эх, Нинуха… – Он прикрыл козырьком ладони глаза и запокачивал головой из стороны в сторону, и казалось, вот сейчас и прольются мужские недостойные слезы. – Ты не знаешь, у нас в Курбатихе и дом холодный, как гумно, большой и холодный… А я ведь до войны уже остался сиротой, и дом родительский толком не помню, на слом тетка и продала… У тебя здесь и стены-то хлебом пахнут, а у нас конюшня, стойло, не лежит душа, хоть ты тресни. Нy как так жить!.. Э, да что там. – Он безнадежно взмахнул рукой и полез в карман за куревом, весь как-то по-стариковски ссутулившись.
– Да-а, – только и проронила Нина. Поднялась, чтобы убрать со стола, а вернее, чтобы не вдруг и отвечать, а подумав. Погремела посудой у печи, вытерла насухо стол и наконец сказала: – А ты дом-то свой новый любовью и согрей, полюби – и согрей, да так, чтобы и детям твоим тепло было – тогда они никуда и не денутся, рядом будут, а кому уж судьба в люди уйти – уйдёт, хоть из какого тепла…
Вот это ею было давно обдумано, выношено, это она чувствовала сердцем и верила в это. Только любовь, пусть тихая и неброская, способна помочь человеку – остановить его, смирить, удержать, задуматься о том, что ведь даже такую любовь, тихую и неброскую, возможно, нигде уже и не найдёшь. Не потому ли и человека в конце пути его тянет не в заморские края, а на родину – увидеть то, что с младенчества грело сердце, первую на всю жизнь любовь. А если не любить, сорвавшись, можно катиться и катиться, и если даже где-то и зацепишься, то всего лишь смиришься, но не прорастёшь корнями, не полюбишь, и может случиться – возненавидишь себя и весь мир… Нет, не просто улетают и прилетают птицы… Иное дело – любить разучились: своих не всегда любим, а уж что до соседей, до деревни, до земли и лесных угодий – и говорить нечего.
– А ты не задумывался, Борис, почему это людей так в дорогу потянуло, как мальчишек в путешествие? – неожиданно спросила Нина.
– А что тут задумываться: рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше.
– Глубже, лучше – самообман, морока. Да посуди: здесь свой дом, там – квартира, а если свой дом, то трижды хуже; здесь свой – огород, там – рынок, в лучшем случае магазин; здесь телевизор, там – тоже; здесь работа, там – работа, и рубли одинаковой длины. Так чем же лучше-то? Да ничем…
Все эти внятные доводы слышал Борис, и не раз, и он обычно не находил ничего другого, как сослаться на будущее детей – в городе, мол, иной табак. На всех такой «табак» действовал, а вот Нине Борис и теперь не решился козырнуть городским будущим детей, да и сам он в это будущее не верил.
– Так-то, может, и так, а всё ж таки город – не Перелетиха.
– И это самообман: манит дорога, а не лучшее. От корня оторвало, потому и несёт.
– Ну, ты разумная! – Борис так и вскинулся. – Тогда и скажи, почему несёт? А я тебе враз и отвечу: глаза бы не глядели на всю эту колхозную свару!.. Вот и несёт, – завершил ворчливо.
Помолчав, Нина согласилась:
– Это, может быть, даже главное… И ещё есть главное – неверие, неверие в будущее, помрачение пустотой. Вот и кажется, что по-за полем, по-за лесом пустоты нашей нет, люди, мол, там полнее живут. Только ведь пустая надёга – всюду одно, не от места зависит.
– Эка, договорились! – Борис неслышно выругался. – Что ты противник – это уж я знаю. На Лексея у меня надёга. Вот ведь Лексей выбился в люди!
– Выбился, – вяло согласилась Нина. – Давай чайку попьём, а то и простынет…
Так и сидели, попивали чаёк, и оба молчали. Молчали, может быть, о главном – сам переезд уже не в счет – молчали о Ванюшке.
– Вот ведь штука! – непредсказуемо вдруг удивился Борис своей же мысли. – Тогда вваливали от зари до зари – не платили ни копейки, а теперь ведь в полсилы прежнего, а платят. Надо же! – И засмеялся…
Горькие думы о Ванюшке ещё раз скользнули в сознании – и уплыли; и вновь стало спокойно и уверенно на душе, и казалось, ничем уже не потрясти этого спокойствия, этой уверенности.
– Время, Борис, другое… да и нужда чья-то диктует… Поверь мне, близко уже то время, когда тебе и буренку на двор приведут, и покос выделят, и транспорт предложат – только держи буренку, корми себя, соседа, а излишки хоть колхозу продай, хоть на рынок вези. Потому как прогрессов без хлеба не бывает. Будет хлеб – все будет… А пока, пока задабривают разменной мелочью. Думают этим дело спасти – не спасут. Работник ты – и есть работник. И чем больше у работника рублей, тем скорее из работников он и убежит – ну, хотя бы в город.
– Ты уж ладно, не загибай!.. По-твоему, выходит: нам и платить не надо.
– Никак ты меня не понимаешь… кто-то из нас изменился. – Нина вздохнула. – Не деньги в крестьянстве нужны, а возделанное, взращенное, чтобы крестьянин знал – это он, его заслуга, его труд, его богатство, и чем больше – тем лучше, и чем лучше – тем лучше, и чтобы сам он и распорядился трудом своим – тогда и деньги, и товар…
– Видать, это самое, ты все же изменилась… Ты что, за кулака, что ли?
– Да не за кулака – за хозяина. При живом ребенке родитель должен быть, при живом деле – хозяин.
– А что, – склонив голову и причмокнув губами, мечтательно подумал Борис, – дали бы мне с моими мужиками, ну, гектаров двадцать землицы и самую малость – «Беларусь» там, сеялку-веялку… Справились бы не хуже…
– Вот тогда ты и не побежал бы за полесье, и дети то… – Нина так и захлебнулась на полуслове – вздрогнула и радостно встрепенулась: из-под горушки, от ключиков, оскользаясь, выскочил Ванюшка. – Ванюшка идет! – И прозвучало это так, как если бы на свидании с милым она радостно удивилась: «Солнышко восходит». И тотчас метнулась к печи: – А я ему редьки с медом напарила, ох и любит он…
Борис, глядя на нее, улыбался.
Между тем Ванюшка пообтер о мокрую траву ботинки и, как мышонок, ухитрившись не стукнуть холодной дверью, не скрипнуть расхлябанными половицами на мосту, бесшумно приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы протиснуть руку с зажатым в кулачишке мокрым букетиком луговых цветов. И худенькая его ручонка, дрожащая и трепещущая, видимо, от напряжения и радости, казалось, все отчаяннее напрягалась.
– Мама-кока! – радостно выкрикнул из-за двери Ванюшка. – С праздником!
И наступил момент замешательства, всего лишь один момент, но момент этот был.
«Что за праздник? – Борис сосредоточился. – 22 мая…»
«Господи, детская простота – и не заглянул. Только бы отец не одёрнул», – подумала Нина. В два легких бесшумных прыжка она оказалась у двери, поймала ручонку с цветами и, совсем по-ребячьи ойкнув, воскликнула:
– Спасибо, Ванюшка!
Дверь распахнулась и Ванюшка, радостно похихикивая, обхватил ручонками Нину. И она тоже обнимала его, радостно повторяя:
– Спасибо, Ванюшка, спасибо, родной…
И в это время Ванюшка увидел отца. Глаза его расширились, руки опустились, весь он как будто расслабился, поник и опустил взгляд. Нина снимала с него коротенький клеенчатый плащик, тормошила его, но он так и стоял сбычившись.
А Борис пристально смотрел то на Нину, то на сына и, наверно, впервые так отчетливо и прямо понял, принял и мысленно, как заклинание, произнёс: «Нет, брат, их теперь уже не разлучить».
Глава вторая
1
Вера устала от долгой, изнурительной и тяжелой работы, от нужды и безденежья, от домашних забот и от детей, устала от мужа – хотя без всего этого и не мыслила своего существования – словом, устала и уже верила со всей искренностью души, что бабий-то век – сорок лет. Ещё когда похоронили мать и затеяли стройку в Курбатихе, Вера твердо решила, что жизнь её отстукала свои часики и теперь лишь надо доживать ради детей. Порой казалось-думалось, что нет уже сил и желания с места двинуться, но была семья, хозяйство, работа – и надо жить или доживать, как хочешь считай, но изо дня в день работать, работать – и она работала.