– Зачем, Николай Васильевич?! – искренне изумилась Нина. – На какую перевозку?
Он посмотрел на нее устало, как бы прося извинить и в то же время укоряя: такие, мол, вещи и самой пора бы понимать.
– Ну, хотела в Курбатиху, раздумала – сил не хватило.
– Или спрашивают?
– Могут… Чтобы председателя сельсовета в стороне оставить. – И Раков неожиданно оживился, глаза его запоблескивали давно угасшим озорным блеском. – Знаешь, не крась зеленным фронтон, крышу зеленой, а фронтон красным, чтобы в Курбатихе видно было. – И засмеялся тихо, беспечно. – А я ведь, знаешь, решил, сейчас и решил окончательно: вон там. – И Раков указал рукой наискосок от дома, на взгорок над ключиком. – Ладно… Кстати, садись в машину, съездим к телятам, посмотрим, надо бы подумать, прикинуть – что к чему… Э, грабить – так банк! – Раков резко вскинул руку и привычно поднырнул в салон к рулю.
Нина обошла вокруг и села рядом.
* * *
Не удалось Ракову отговориться от комплекса – ни Косарев, ни тем более секретарь райкома и слушать не хотели: быть в Курбатихе образцовому комплексу – и никаких возражений… Перед Раковым разъялась пропасть. Он воочию увидел то, о чем ему не раз говорил и Будьдобрый. Но то были слова, и как слова воспринимались, и не виделось толком ничего за теми словами, а вот теперь вдруг и стало видно – пропасть.
И Раков впал в уныние. Но в уныние впал он не от осознания общего крушения – это ему ещё предстояло пережить, – а от осознания личной никчемности и незначимости. Как бы там ни было, а все эти десять лет работы в Курбатихе – и агрономом, и главным агрономом, и председателем – он постоянно сознавал не только то, что делает он необходимое доброе дело – это само собою, – но что дело это делается и по его воле и разумению. После 1965 года на всех совещаниях, конференциях и пленумах только и говорилось: вам доверено, вам и решать – что, когда, где… И Раков считал себя хозяином, плохим, но хозяином, беспомощным, но хозяином, ну, не хозяином, так управляющим, что ли. И в какой же сарказм он вошел, когда однажды в центральной газете прочел статью, в которой в каждом абзаце делались призывы чувствовать себя хозяином земли или на земле. Раков изумлялся, ругался, восклицал: да не чувствовать надо, а быть хозяином! Он даже в райкоме начал размахивать газетой, злословить по поводу чувства хозяина, однако здесь его никто не поддержал, более того, вокруг настороженно теснилось молчаливое осуждение. А Первый между делом заметил: «Ты, Раков, думай, о чем гогочешь».
Теперь же Раков окончательно убедился, что даже он в колхозе не хозяин, что в действительности только и может быть чувство хозяина, а вся энергия, вся деятельность такого хозяина должна держаться на самообмане.
Вот это и повергло в уныние.
После же приговора по животноводческому комплексу Раков все-таки приказал себе остановиться, затормозиться, замереть, чтобы, листая книги и собственную память, спокойно подумать, взвесить, прикинуть и, посоветовавшись с верными людьми, сделать вывод – разумно это или нет? И уже через неделю он доказал себе и убедил себя, что комплексы-дворцы – очередное крушение, на этот раз – для животноводства.
В который уже раз покатил Раков в Летнево.
Всего лишь два месяца тому, как Будьдобрый встречал снисходительной хитроватой улыбкой. Именно тогда они просидели ночь напролет, выясняя, что есть неперспективная деревня. А вот теперь Будьдобрый лежал в постели и еле переваливал языком – разбило. Месяц, оказывается, как разбило, а никто и не сообщил, не оповестил, будто и вовсе никому не нужен стал этот человек, «хозяин» перелетихинского колхоза.
Он лежал в постели, враз и пообтесанный недугом. И мясистый нос точно выщелкнуло, и скулы из щек повыперло, и короткие, сплошь седые волосы поднялись дыбком. Легко было увидеть его страдания, как, впрочем, и то, что находится человек в здравом уме, только вот всего повязало и язык огруз, отяжелел.
– Отболтался, – первое, что вымолвил Будьдобрый при встречи. – Спасибо, Коля, не забыл… вот видишь, каюк, – уже несколько отрешенно говорил он.
А Раков думал: «Вот тебе и посоветовался. Да и что советоваться! Самообман…»
Неожиданно Будьдобрый хмыкнул и закашлялся, видно было, как ему хотелось бы подняться и заговорить свободно, с иронией все пережившего человека. Он и заговорил, да только понять его можно было с трудом:
– Все я, Коля, закрывай вьюшку. А вот лежу и думаю всё о жизни. И не пойму, или я всю жизнь кого обманывал, то ли меня всю жизнь дурили, только на обман вся жизнь и ушла. Не жизнь, а сука…
Будьдобрый устало или в забытьи прикрыл глаза.
«Как жалок человек и в начале жизни, и в конце, – напряженно растягивая рот, думал Раков, – лучше уж сразу и с копыт…»
* * *
– Я не собирал правление, но со всеми специалистами поговорил. Все в один голос: содержать стадо в бетонных коробках без выпаса – это безумие, – продолжал Раков. – Мы в одной жиже навозной захлебнёмся, Имзу отравим… А строить хотят быстро, показательно, чтобы через год и запустить… Так что тянуть резину долго не удастся. Потяну до упора – и категорически откажусь.
– Снимут, в один день снимут, и билет выложишь, – без тени сомнения сказала Нина. Они стояли перед давно завалившимся коровником времен Будьдоброго. – Снимут, – вздохнув, повторила она.
– Пусть снимают, пусть убивают! Но если я не могу вот так дальше! А если через немогу, то и в Ляхово угодить можно.
– Можно, – согласилась она. – А если проще: заявление – и в райком?
– Так проще… Но я хочу воспротивиться, и ещё хочу понять – вот это что, всеобщее зачумление, помрачение, от кого идет это безумие?! У нас в колхозе сейчас стадо пятьсот голов. Без новостроек ещё на двести можно увеличить Вот здесь, в Перелетихе, ещё пять коровников восстановить да десяток домов – и вся проблема! В сто раз дешевле обойдётся – и все по-людски. А Гугино… – И рукой безнадежно махнул.
– Не знаю, Николай Васильевич… Мама, помню, рассказывала, покойный Шмаков тоже доказывал свою правду: если, мол, я дам на трудодень двести граммов ржи – эти двести граммов осенью обернутся двумя килограммами, потому что люди будут иначе работать… Не поняли, не захотели понять – замордовали… А в общем, пока суд да дело, здесь коровники и восстановить – в любом случае хорошо. Я за бригадира буду – мне все равно. А скотников на машине возить.
– Обоих снимут, – теперь уже с горькой усмешкой рассудил и Раков.
– Мне-то что! – Нина, поведя плечами, засмеялась. – Меня ведь, Николай Васильевич, снимать некуда!.. Пойду в доярки.
– А мне что – тоже в доярки идти?! – негромко выкрикнул Раков. – И я махну в агрономы! А то и вообще плюну – и уеду. – И горестно покачал головой. – Только ведь не махну, если не махнут, не уеду, если не увезут. Да и куда?.. – Передернулся, взбодрился. – Ладно. Всё. С завтрашнего дня и всю зиму бригада плотников будет работать здесь. А шабашников подряжу дом себе строить! Не то и жить негде будет.
Нина тихо засмеялась:
– Отчаянный ты человек, Николай Васильевич… Только ведь и о своих не надо забывать – а жена, а дочка?
– Вот и позабочусь – построю дом. И фронтон красной краской вымажу, чтобы как для быка… Вот так, Нина Петровна! – Раков в неожиданном порыве тряхнул её за плечи – и в тот же момент оба вздрогнули, смутились.
Нина нахмурилась и, сказав:
– Не надо, Николай Васильевич… Я пешком – здесь рядом, – побрела к своему возобновлённому дому.
3
В другое время Алексей вознегодовал бы, но теперь, когда все так благоразумно складывалось, когда жизнь так и разливалась половодьем, очень уж не хотелось негодовать. И хотя ехал он к сестре не на блины, всё же с удовольствием. Уже одно то, что ехал он в черной «Волге» секретаря райкома, в которой и заведующие отделами не езживали, одно это придавало чести. Ярлык обкома уже висел на нем – и ярлык этот, как ханский ярлык, как жетон госбезопасности или «хвост» опричника, работал безукоризненно.