– Почему?
– Не опустится до нас.
– А чего он тогда среди ночи за нами подорвал? Может, стрельнуть хотел? Им за это звездочки вешают!
– Это может быть, – согласился Горчаков.
– Ну и рожа у него – ни рыба, ни мясо, у нас в батальоне был один такой же слизняк, все раненых немцев добивал… – Шура снова прошелся по камере, мел на стене мазнул. – Плохо, что без вывода на работу, на объекте подхарчились бы.
В двери загремел ключ, вошел надзиратель-ефрейтор, размером со шкаф, всю дверь собой закрыл. Арестанты встали. Ефрейтор посмотрел на них вполне безразлично, губы у него были масляные, сало жрал, – определил Шура, ефрейтор рыгнул, подтверждая:
– Днем лежать запрещено! Увижу – уберем нары, на полу спать будете! Скоро обход, пойдет замначальника по режиму, зверь-мужчина – стоять вытянуться, в глаза не смотреть, отвечать четко, просьб и предложений нет! У вас – десять суток строгого. Без вывода…
– Да это мы знаем, гражданин… – Шура не успел договорить, ефрейтор легко двинул его ладонью в лоб, Шура, не ждавший такого, отлетел, ударился локтями и боком о лавку и скорчился от боли.
– Встань смирно! – надзиратель почти не изменил благодушного голоса. – Я тебя, урка, ни о чем не спрашивал! Пайка – четыреста грамм, баланда – один раз в день, в обед, за любое нарушение – раз в три дня! Без курева, без прогулок, без писем и так далее. Будете права качать, – он в упор рассмотрел Горчакова, – заберу одежду и переведу в другую камеру, там сами друг друга задушите! – Ефрейтор отчего-то повеселел и возвысил голос. – Все понятно?
И вышел, согнувшись в дверях. Шура встал, задрал гимнастерку, рассматривая ушибленный бок, хмыкнул, вспоминая, как получил в лоб, потом сел смирно. Горчаков опять сидя привалился к стене и закрыл глаза. Шура долго и напряженно молчал, но вдруг тряхнул головой, будто удивляясь чему-то. Кулаки сжал и процедил сквозь зубы:
– Если бы люди думали друг о друге, хотя бы маленько, все было бы по-другому!
Горчаков улыбнулся и, открыв глаза, с интересом посмотрел на сокамерника.
– Что? Точно говорю! Чего вы улыбаетесь? Про этого коня? У нас в Игарке один бригадир был, так у того с добрый скворечник кулачок имелся! – Шура встал, все думая о чем-то напряженно, прошелся до двери, прищурился на Горчакова, играя желваками: – Мне сегодня ночью – у костра, да на свободе – опять снилось, как одни ребята с веселыми погонами НКВД старшину разведки Шуру Белозерцева на восемь годков определили. Это какая ж тогда случилась несправедливость, Георгий Николаич! А если бы они обо мне подумали? Ведь они решали – отпустить меня или в лагерь затолкать! До конца войны двадцать дней оставалось! Работал бы я сейчас токарем-универсалом шестого разряда! А жена моя, Вера Григорьевна, не мыкала бы горя, не гнулась на трех работах, а была бы счастливая женщина…
Белозерцев недовольно посмотрел на Горчакова, сел и отвернулся, нервно давя челюсти. Потом снова повернулся и заговорил спокойнее:
– Вот, дай я тебе все, как есть расскажу, Николаич! – Шура в волнении переходил с Горчаковым на «ты». Подробно расскажу! А ты скажи – можно меня было судить, или как?
Шура всегда страшно волновался, когда вспоминал о своем аресте. Вот и сейчас глаза его загорелись вернуться в тот апрельский день и все поправить!
– Артиллеристов мы поехали сопроводить на новеньком трофейном «Мерседесе»! – начал Шура, строго глядя на Горчакова. – Молоденький старлей осмотреться хотел, куда батарею перевозить, а я думал на хорошей немецкой машине по Германии покататься, сам за руль сел. Ну катим, поля засеянные, зеленые, перелески хорошие, дубовые в основном. И тут… склоном так едем, луг красивый, травка, цветочки. Впереди усадьба со старым парком, внизу в долине городки небольшие, лейтенант все присматривается. И тут постреливать по нам начали, потом гуще пошло, да как будто с нашей стороны. Мы попрыгали с машины – что такое? А к немцам заехали! Там сплошной линии обороны уже не было, и мы аккуратно так у них в тылу оказались. Мы с ребятами, нас трое было, сразу к лесу поползли, а лейтенант с водителем у машины лежат, чего-то думают. Потом, смотрим, в «Мерседес» прыгнули и по газам. А у фрицев из этой усадьбы как раз все было пристреляно. Водителя первого убило, машина встала, лейтенант выскочил, согнулся и к нам бежит. Мы ему орем ложись, а он растерялся, не ожидал, видно… Ну ухлопали его так, что и тащить нечего было. Мы с ребятами в лес заскочили и к своим пошли, дело привычное, всю войну так ходили. На городок какой-то наткнулись – непонятно, наш – не наш, осмотрелись – ничейный вроде! Войск нет… И тут мы, конечно, малость провинились – пивка выпили и закусили, да еще шнапса с собой набрали. Ночью, под утро пришли к своим, а там особисты ждут – где генеральский «Мерседес»? Кто-то из начальства на эту машину глаз положил. А у нас Вася один был шебутной, возьми и брякни – поехали, мол, покажем, где «Мерседес». Если не забздите! И этот сержант-особист, такой же ведь, как и я! Смотрю – глаз прищурил, подлец! А мы же им всё, как есть рассказали, шнапс выставили, колбасы… От немцев еле выбрались, да выпившие – счастья полны штаны! Дома!
Белозерцев похлопал себя по карманам, ища папиросы, вспомнил, что их отобрали:
– Ну почему курево-то надо отнимать?! – он встал, подошел к двери, поскреб ногтем металлическую обшивку, в глазок заглянул. Вернулся и сел близко к Горчакову. Опять заговорил тихо и возбужденно:
– Сегодня, у вахты пока сидели, я подсчитал – семьсот с лишним человек прошли. Шестнадцать бригад! И всех обшмонали, карманы вывернули, потом с конвоем на работы повели – одних собак больше тридцати штук! На месте работ тоже охрана стоит целый день. Это какие же затраты? А карцер вот… дверь железом обили! Сколько труда лишнего?! Ведь эту тысячу людей надо где-то изловить, судить хоть за что-нибудь! Потом под охраной привезти сюда, под охраной кормить-поить и срать ходить. Почему никто не подсчитает?!
Это была любимая лагерная песня, Горчаков столько раз ее слышал, что даже улыбнулся.
– И все это за народные денюшки! Поэтому и жизнь такая, разве народ всех этих прокормит?! – Шура снял ботинок, пощупал что-то внутри недовольно и снова надел.
Горчаков слушал молча. Солнце появилось в небольшом оконце и медленно поползло по стене. Холодное и клетчатое солнце неволи.
На входе зашумело, раздалась команда «Смирно», громыхнула одна дверь, потом другая, потом конь-ефрейтор открыл их камеру, пропуская невысокого и очень худого капитана. Взгляд его мелких глаз, как и все вытянутое вперед, болезненно обтянутое кожей лицо, был, как сверло.
– Почему двое в камере? – спросил капитан, не открывая рта.
– Распоряжение лейтенанта, он посадил, товарищ капитан, их с вахты привели… – пояснил ставший ниже ростом ефрейтор.
– Какого лейтенанта? – вскипел вдруг капитан, ощерив мелкие зубы.
– Начальника особого отдела, товарищ капитан, я это… спрашивал…
– Я вас не спрашивал, что вы спрашивали! – пальцы капитана нервно сжались в маленькие кулачки, а взгляд сделался совершенно непонятный. – Па-чч-ему беззаконие?! Кто велел, я требую?! Жалобы, просьбы есть?
Горчаков со Шурой стояли, стараясь не шевелиться. Капитан вышел и застучал каблуками по коридору. Лязгнул тяжелый металлический засов входной двери.
– Пошел звонить в Ермаково… – Шура, поднявшись на цыпочки, прислушивался, что делается на улице. – Против особиста не попер! Все их бздят!
– Пусть звонит, в санчасти про нас узнают… – Горчаков сел на нары и крепко зевнул.
16
Рояль был из Германии. Звучал прекрасно. В Москве немного было таких инструментов. Увы, ручки, его мучившие, были не для него. Милые детские ручки… у девочки был совсем слабенький слух. Ася вежливо намекала на это, но родители – пятидесятилетний боевой генерал и особенно его молодая, круглая от беременности супруга хотела, чтобы Олечка «хотя бы для гостей» научилась. И бедная послушная Олечка училась.