Глафира, статная белотелая девка, торопливо поставила перед ним дымящуюся корчагу, невзначай мазнув при этом крепкой наливной грудью по руке.
— Мёд подавать велишь, батюшка? — проворковала она.
Симеон поморщился. Третьего дня в одной из крынок обнаружили мыша, и теперь он брезговал медом даже на царском пиру.
— Лучше принеси изюму и орехов, — велел он.
Проводив взглядом колышащуюся юбку, он вернулся к своим мрачным думам.
Состояние Бориса, по словам лекаря из грядущих времен, было — как, бишь, тот его назвал? Стабильным! Жить, стало быть, будет. Правда, Симеона изрядно заботило то, что царь едва дышал и вообще, немногим отличался от покойника. А как знать — может, на самом деле, помер — кто их ворожбу знахарскую ведает, да еще из неведомых времен, прости Господи… Однако, Борис был нужен ему в прямом смысле до зарезу — хоть живым мертвяком, хоть оборотнем! От внимания Симеона не ускользнули многозначительные переглядывания бояр за столом во время той роковой трапезы.
О, он хорошо знал этих хищников, с лисьими повадками и волчьими нравами!
Чего стоит один Шуйский…
Старому хорьку сегодня повезло — на его складах пораженного порчей зерна не нашли, а сам он, конечно же, будет клясться и божиться, что ни сном ни духом не ведает, как попал царю на стол отравленный хлеб. А то и так повернет, что это его, Симеона, вина, как первейшего блюстителя царевой безопасности. Волхва того, Ярослава, тоже в хоромах его не нашли, а уж лукавого Мухи и подавно. По всему выходило, что не за что зацепиться. Будь, конечно, его, Годунова, воля — уже сейчас бы лукавый Васька на дыбе показания давал, но без доказательств веских никак невозможно сие было! Бояре только и ждут повода, чтобы начать мутить люд — тот же Мстиславский первый голос поднимет, а остальные в одни гусли с ним играть станут.
Даже Басманов, обласканный Борисом — и тот, пёс, в любую минуту вцепится клыками в десницу, которая его кормила…
Да что там, если уж черная измена свила гнездо в самом сердце Кремля, на дворе Романовых!
Ему тогда удалось убедить Бориса в существовании заговора, хоть и не было прямых улик. Федор Никитич — прожженный лис, но в этот раз он его переиграл, вот только не слишком ли поздно. Слухи доходили, что уж очень был весел инок Филарет последнее время в своей далекой обители. Сказывали, прочил перемены скорые и для гонителей его зело неприятные. В аккурат, значит, с появлением Самозванца. Ладно, инок, будет тебе еще повод повеселиться. Русь большая, обителей в ней много, найдется местечко где-нибудь… поуютней.
Сейчас надо со Лжедмитрием решать. Чутьё редко подводило Симеона Никитича, и теперь подсказывало, что не будет земле русской покоя, пока самозванца в неё не положат. А лучше — из пушки прахом выстрелят.
Появление сотника вывело его из размышлений.
— Ну? — бросил он ему вместо приветствия. — Сыскали кого?
— Точно так, Симеон Никитич, боярин, — почтительно ответствовал сотник. — Лазутчика взяли!
Симеон нахмурил брови. — Кто таков?
— Беззубцев Юшка, боярский сын. Перебежчик и слуга самозванцев — Фаддей с Мироном узнали его! Велишь привести?
— Нет, — помедлив, решил Симеон. — Пусть покуда в карцере посидит, позже решу, что с ним делать. Муху нашли?
— Ищут! — отрапортовал сотник, вытягиваясь в струнку. — Не сумлевайся, боярин — никуда не денется, поганец!
Годунов скривился. — Никуда не денется! — передразнил он. — Муха, хоть и поганец, а свое дело добре знает. А ты, Нечай, токмо щи трескать горазд, да баб по сеням тискать! Ну, что еще?
— Так блаженный тот пропавший нашелся, боярин-батюшка! — с некоторой обидой доложил сотник.
— Неужто? — Симеон резко подался вперед, от его вальяжного недовольства не осталось и следа. — Живой?
— Обижаешь, Симеон Никитич! Живехонек!
— Ну, так доставить его сюда ко мне сей же час! — Годунов хищно осклабился и потер руки. — Будет о чем поговорить!
Когда за сотником закрылась дверь, Симеон Никитич обратил взгляд к образам, висевшим в красном углу и истово перекрестился. Господь явно помогал ему!
***
Прокопий Ляпунов, царский воевода, единым глотком опорожнил чарку и отер пышные усы.
— Принеси еще, чтоль, Мефодий, — не глядя на старосту буркнул он. — Что-то хмель не берет меня…
Мефодий лукаво сощурился.
— Отчего не принести, Прокопий Петрович, — покладисто согласился он. — Токмо, зрю, тот пожар твой, что брагой затушить пытаешься, от неё не утихнет…
— Какой еще пожар? — вскинулся воевода. — Чего мелешь-то, татарская твоя рожа?
Мефодий беззлобно рассмеялся. — Да ты не кипятись, воевода, — примирительно заметил он. — То дело житейское, у всех случается.
— У всех, да не со всеми, — в сердцах бросил Ляпунов и тут же нахмурился. — Ты на что намекаешь?!
— Да чего ж тут намекать, — покачал головой Мефодий, и, посерьёзнев, добавил: — Выбрось ты её из головы, Прокопий. Не твоего полета птица!
— Ах ты ж щучий потрох, собачий сын! — взвился воевода, вскакивая на ноги и хватаясь за рукоять сабли. — Я тебе твой язык поганый сейчас вырежу и твоим же свиньям скормлю!
— Господь с тобой, воевода, — вздохнул Мефодий, не обращая внимания на воинственный выпад, — какие у нас тут свиньи — последнего хряка еще по осени на мясо забили…
Ляпунов, еще немного постоял, возвышаясь над ним, и слегка пошатываясь, потом разом как-то обмяк и рухнул на лавку.
— Что, так видать? — упавшим голосом спросил он.
Мефодий кивнул, и глаза его снова превратились в щёлки.
— Ты ж с неё, почитай, все время глаз не сводил! Я уж думал — вот-вот дырку просмотришь!
Ляпунов застонал и уткнулся лицом в широкие ладони.
— И как на Басманова зыркал, когда он ее в карету повёл — почитай, вся околица видела, — безжалостно продолжал Мефодий. — Ежели б из того взгляда саблю выковать — всадника бы от шлема до сбруи рассечь можно было.
— С Басмановым у меня свои счеты, давние, — буркнул Ляпунов, наливаясь краской и темнея лицом; на скулах заходили желваки.
— Эх, Прокопий, — снова сокрушенно вздохнул Мефодий. — Тебе бы жениться…
— Мефодя, — задушевным голосом сказал Ляпунов, сгребая старосту за грудки, — сходи принеси браги — как православного прошу. Не дай грех на душу взять…
Когда за Мефодием закрылась дверь, он обхватил голову руками.
Стоило закрыть глаза, как перед ними вставал девичий образ — неземной, ангельской красоты.
Эти соболиные брови вразлёт, алые губы, и очи, черные, бездонные, словно озёра, в которых он, Прокопий Ляпунов, кажется, утонул.
Ладони до сих пор помнили тепло ее тела, когда он поддерживал ее под руку в лесу.
Именно тогда, на заснеженной поляне, когда опустился перед ней на колени, а она удивленно смотрела на него сверху вниз, он вдруг осознал, что…
Ляпунов с досадой хватил по столу кулаком так, что подпрыгнула чарка.
Хватит! Она — царевна! А он — худородный боярский сын, служивый человек. Проще добыть звезду с неба!
Скрипнула дверь и в горницу осторожно просунулась голова десятника.
— Воевода!
— Чего тебе? — прорычал Ляпунов, посасывая костяшки пальцев.
Десятник бочком просочился внутрь.
— Тут эта, тогось, воевода, — зашептал он с таинственным придыханием, распространяя вокруг себя запах сивухи, — слухи из Москвы, воевода!
— Ну, говори, — поморщился Ляпунов.
— Государь, воевода! — вращая глазами выдохнул десятник.
— Что — государь?! Да говори ты толком!
— Болен государь! Говорят даже — при смерти! Сказывают, отравить его хотели, но яд не взял, так потом родная дочь едва не прирезала!
— Что?! — взревел Ляпунов, мигом трезвея. — Да что ты несешь, пустобрёх!
Десятник побледнел, и мелко и часто перекрестился.
— Да чтоб не сойти мне с энтого места! Вот ей-ей, христом-богом! Обоз из Москвы прибыл надысь, торговый люд сказывает — вся Москва об этом ужо говорит! Что ж теперь будет-то, а воевода? Борис-то, царь-батюшка, значит, того! Господь ить не тимошка — видит немножко! Знать, и в самом деле царевичу Димитрию помогает, потому как он законный правитель, а не Борис!