Идут ходоки к Ленину Проселками и селеньями, с горестями, боленьями идут ходоки к Ленину, идут ходоки к Ленину. Метели вокруг свищут. Голодные волки рыщут. Но правду крестьяне ищут столетьями правду ищут, столькие их поколения, емелек и стенек видевшие, до своего избавления не добрели, не выдюжили. Идут ходоки зальделые, все, что наказано, шепчут. Шаг за себя делают, шаг — за всех недошедших. Лица у них опухли. Грудь раздирает кашель. Жалобно просят обувки несуществующей каши. Высокие все идеи — только пустые «измы», если забыты на деле русские слезные избы. И ветром ревущим накрениваемые, по снегу, строги и суровы, идут ходоки к Ленину, похожие на сугробы. А ночью ему не спится под штопаным одеялом. Метель ворожит: «Не сбыться наивным твоим идеалам!» Как заговор, вьется поземка. В небе за облака месяц, как беспризорник, прячется от ЧК. «Не сбыться! — скрежещет разруха. Я все проглочу бесследно!» «Не сбыться! — как старая шлюха, неправда гнусит: — Я бессмертна! И лица какие-то потные пророчат ему, глумясь: «Та баба из грязи поднята, но снова свалится в грязь». «В грязь ее!» — скалится голод. «В грязь!» — визжат спекулянты. «В грязь!» — обывателей гогот. «В грязь!» — шепоток Антанты. Липкие, подлые, хитрые, разная всякая мразь ржут, верещат, хихикают: «В грязь! В грязь! В грязь!» Волга дышит смолисто, Волга ему протяжно: «Что, гимназист из Симбирска, править Россией тяжко? Руководил ты, не робок, лишь заговорщиков горсткой. Что же ты хлеборобов начал душить продразверсткой? Мягкую ссылку попробовал, вообразив — это благо… Росчерк твой станет проволокой первого в мире Гулага». Если попался лемеху камень, — не вспашешь камень. Идут ходоки к Ленину, придуманному ходоками. И пьяная баба под ругань, опять оказавшись в грязи, все ищет хоть чью-нибудь руку, да нету ее на Руси… ПИРАМИДА: «Ты думаешь, Ленин – идеалист, Христос под знаменами алыми? Ты, Братская ГЭС, к нему приглядись, он циник, хотя с идеалами. Я предпочитаю циников чистых. Погибель — в циниках-идеалистах». БРАТСКАЯ ГЭС: «Он циник? Он мир переделывать взялся. Нет, я – за борцов, кто из лжи и невежества все человечество за волосы тащит — пусть даже невежливо. Оно упирается, оно недовольно, не понимая сразу того, что иногда ему делают больно только затем, чтоб спасти его…» НО ПИРАМИДА ОСТРОУГОЛЬНО СМОТРИТ: «Ну что же, нас время рассудит. Что, если только и будет больно, ну а спасенья не будет? И в чем спасенье? Кому это нужно — свобода, равенство, братство всемирное? Прости, повторяюсь я несколько нудно, но люди – рабы. Это азбучно, милая…» НО БРАТСКАЯ ГЭС ВОССТАЕТ ПРОТИВ РАБСКОГО. ВОЛНЫ ЕЕ ГУДЯТ, НЕ СДАЮТСЯ: «Я знаю и помню другую азбуку — азбуку революции!» Азбука революции Гремит «Авроры» эхо, пророчествуя нациям. Учительница Элькина на фронте в девятнадцатом. Ах, ей бы Блока, Брюсова, а у нее винтовка. Ах, ей бы косы русые, да целиться неловко. Вот отошли кадеты. Свободный час имеется, и на траве, как дети, сидят красноармейцы. Голодные, заросшие, больные да израненные, такие все хорошие, такие все неграмотные. Учительница Элькина раскрывает азбуку. Повторяет медленно, повторяет ласково. Слог выводит каждый, ну, а хлопцам странно: «Маша ела кашу. Маша мыла раму». Напрягают разумы с усильями напрасными эти Стеньки Разины со звездочками красными. Учительница, кашляя, вновь долбит упрямо: «Маша ела кашу. Маша мыла раму». Но, словно маясь грыжей от этой кутерьмы, винтовкой стукнул рыжий из-под Костромы: «Чего ты нас мучишь? Чему ты нас учишь? Какая Маша? Что за каша?» Учительница Элькина после этой речи чуть не плачет… Меленько вздрагивают плечи. А рыжий огорчительно, как сестренке, с жалостью: «Товарищ учителка, зря ты обижаешься. Выдай нам, глазастая, такое изречение, чтоб схватило за́ сердце, — и пойдет учение…» Трудно это выполнить, но, каноны сламывая, из нее выплыло самое-самое, как зов борьбы, врезаясь в умы: «Мы не рабы… Рабы не мы…» И повторяли, впитывая в себя до конца, и тот, из Питера, и тот, из Ельца, и тот, из Барабы, и тот, из Костромы: «Мы не рабы… Рабы не мы…» …Какое утро чистое! Как дышит степь цветами! Ты что ползешь, учительница, с напрасными бинтами? Ах, как ромашкам бредится понять бы их, понять! Ах, как березкам брезжится — обнять бы их, обнять! Ах, как ручьям клокочется — припасть бы к ним, припасть! Ах, до чего не хочется, не хочется пропасть! Но ржут гнедые, чалые… Взмывают стрепета, задев крылом печальные, пустые стремена. Вокруг ребята ранние порубаны, постреляны… А ты все ищешь раненых, учительница Элькина? Лежат, убитые, среди чабреца, и тот, из Питера, и тот, из Ельца, и тот, из Барабы… А тот, из Костромы, еще живой как будто, и лишь глаза странны: «Подстрелили чистенько. Я уже готов. Ты не трать, учителка, на меня бинтов». И, глаза закрывший, почти уже не бывший, что-то вспомнил рыжий, улыбнулся рыжий. И выдохнул мучительно, уже из смертной мглы: «Мы не рабы, учителка. Рабы не мы…» |