Чернышевский И когда, с возка сошедший, над тобою встал, толпа, честь России – Чернышевский у позорного столба, ты подавленно глядела, а ему была видна, как огромное «Что делать?», с эшафота вся страна. И когда ломали шпагу, то в бездейственном стыде ты молчала, будто паклю в рот засунули тебе. И когда солдат, потупясь, неумелый, молодой, «Государственный преступник» прикрепил к груди худой, что же ты, смиряя ропот, не смогла доску сорвать? Преступленьем стало – против преступлений восставать. Но светло и обреченно из толпы наискосок чья-то хрупкая ручонка ему бросила цветок. Он увидел чьи-то косы и ручонку различил с золотым пушком на коже, в блеклых пятнышках чернил. После худенькие плечи, бедный ситцевый наряд и глаза, в которых свечи декабристские горят. И с отцовской тайной болью он подумал: будет срок, и неловко бросит бомбу та, что бросила цветок. И, тревожен и задумчив, видел он в тот самый день тени Фигнер и Засулич и халтуринскую тень. Он предвидел перед строем, глядя в сумрачную высь: бомба мир не перестроит, только мысль – и только мысль! Степан Халтурин Халтурин третью ночь не спит. Он болен – кажется, серьезно, а под подушкой дышит грозно его крамольный динамит. И ядовитые пары ползут, ползут от динамита, и снова кашлем грудь изрыта, и ядом легкие полны. Неужто он его прославит, но, как его, других отравит, а вовсе не освободит? Глаза куда-то вдаль вперив, рукой, привычною к рубанку, сдирает мокрую рубаху, и вновь щекой – на спящий взрыв. Сомненье гложет и грызет. В душе, сшибаясь, полыхают Кропоткин, Маркс, Бланки, Плеханов, и некто новый, кто грядет. На мир лакейства и господства тот некто, мыслью замахнется, вновь на дыбы Россию взвив… Но будет ли спасеньем взрыв? Ярмарка в Симбирске Ярмарка! В Симбирске ярмарка! Почище Гамбурга! Держи карман! Шарманки шамкают, а шали шаркают, и глотки гаркают: «К нам, к нам!» В руках приказчиков под сказки-присказки воздушны соболи, парча тяжка, а глаз у пристава косится пристально перчаточка. Но та перчаточка в момент с улыбочкой взлетает рыбочкой под козырек, когда в пролеточке с какой-то цыпочкой, икая, катит икорный бог. И богу нравится, как расступаются платки, треухи и картузы, и, намалеваны икрою паюсной, под носом дамочки блестят усы. А зазывалы рокочут басом. Торгуют юфтью, шевром, атласом, прокисшим квасом, пречистым Спасом, протухшим мясом И, продав свою картошку да хвативши первача, баба ходит под гармошку, еле ноги волоча. И поет она, предерзостная, все захмелева́я, шаль за кончики придерживая, будто молодая: «Я была у Оки, ела я-бо-ло-ки, с виду золоченые — в слезыньках моченые. Я почапала на Каму. Я в котле сварила кашу. Каша с Камою горька. Кама – слезная река. Я поехала на Яик, села с миленьким на ялик. По верхам и по низам — все мы плыли по слезам. Я пошла на тихий Дон. Я купила себе дом. Чем для бабы не уют? А сквозь крышу слезы льют…» Баба крутит головой, все в глазах качается. Хочет быть молодой, а не получается. И гармошка то зальется, то вопьется, как репей… Пей, Россия, ежли пьется, только душу не пропей!.. Ярмарка! В Симбирске ярмарка! Гуляй, кому гуляется! А баба пьяная в грязи валяется. В тумане плавая, царь похваляется… А баба пьяная в грязи валяется. Корпя над планами, министры маются… А баба пьяная в грязи валяется. Кому-то памятник подготовляется… А баба пьяная в грязи валяется. И мещаночки, ресницы приспустив, мимо, мимо: «Просто ужас! Просто стыд!» И лабазник стороною, мимо, а из бороды: «Вот лежит… А кто виною? Все студенты да жиды…» И философ-горемыка ниже шляпу на лоб и, страдая гордо, — мимо: «Грязь — твоя судьба, народ!» Значит, жизнь такая подлая — лежи и в грязь встывай?! Но кто-то бабу под локоть и тихо ей: «Вставай…» Ярмарка! В Симбирске ярмарка! Качели в сини, и визг, и свист, и, как гусыни, купчихи яростно: «Мальчишка с бабою… Гимназист!» Он ее бережно ведет за локоть, он и не думает, что на виду. «Храни Христос тебя, яснолобый, а я уж как-нибудь сама дойду…» И он уходит, идет вдоль барок над вешней Волгой, и, вслед грустя, его тихонечко крестит баба, как бы крестила свое дитя. Он долго бродит… Вокруг все пасмурней… Охранка – белкою в колесе. Но как ей вынюхать, кто опаснейший, когда опасны в России все! Охранка, бедная, послушай, милая: всегда опасней, пожалуй, тот, кто остановится, кто просто мимо чужой растоптанности не пройдет. А Волга мечется, хрипя, постанывая. Березки светятся над ней во мгле, как свечки робкие, землей поставленные, за настрадавшихся на земле. Ярмарка! В России ярмарка! Торгуют совестью, стыдом, людьми, суют стекляшки, как будто яхонты, и зазывают на все лады. Тебя, Россия, вконец растрачивали и околпачивали в кабаках, но те, кто врали и одурачивали, еще останутся в дураках! Тебя, Россия, вконец опутывали, но не для рабства ты родилась. Россию Разина, Россию Пушкина, Россию Герцена не втопчут в грязь! Нет, ты, Россия, не баба пьяная! Тебе страдальная дана судьба, и если даже ты стонешь, падая, то поднимаешь сама себя! Ярмарка! В России ярмарка! В России рай, а слез – по край, но будет мальчик — он снова явится — и скажет праведное: «Вставай…» ГЛЯДИТ ПИРАМИДА как тяжко, огромно, сопя, разворачивается «Аврора», как прут на Зимний орущие тысячи… Глядит пирамида все так же скептически… «Я вижу — мерцают в струенье дождя штыки – с холодной непримиримостью, но справедливость, к власти придя, становится несправедливостью. Людей существо – оно таково… Кто-то из древних молвил: чтобы понять человека, его надо представить мертвым. Тут возразить нельзя ничего. Согласна, хотя отчасти. Чтобы понять человека, его надо представить у власти». вернутьсяСалиас – популярный в то время среди мещанства писатель. |