– Иди.
– Куда?
– Прямо.
Я пошел прямо и совсем неожиданно очутился в неглубоко вырытом блиндаже перед обильно чадящей, приспособленной для ночного освещения патронной гильзой, перед приподнятым стаканом, до краев наполненным нашей русской водкой.
– Держи, – как-то не по-армейски обратился ко мне сидящий за сплетенным из придонского лозняка столом капитан-пехотинец.
Я посмотрел на комбата, он сидел рядом с капитаном, комбат кивнул светлой коротковолосой головой.
Стакан был выпит.
– Молодец! – похвалил меня чернявый, весь закудрявившейся капитан, должно быть, командир пехотного батальона.
Я чувствовал, что в блиндаже мне больше нечего делать, поэтому опять оказался на дне глубоко вырытого колодца, из колодца даже днем можно увидеть звезды, и я увидел, правда, всего-навсего одну звездочку, она была моей звездой, она не покидала меня до самого конца войны, больше тысячи ночей светилась над моей головой.
– Ты знаешь, где мы находимся? – спросил меня лейтенант Захаров, спросил тогда, когда я приобщился к своей звезде, к ее едва приметному свету.
Я представлял, где мы находимся, по крайней мере, ощущал дыхание плотно укрытого ночной темью недалекого Дона.
– На самом передке, – уточнил мой давний товарищ.
– А когда будем немцев глушить? – спросил я своего всеведущего товарища.
– В 12.00.
Я не мог определить время по своей звезде, но я чувствовал, до полночи, до 12.00 далеко.
Положила свой земной поклон еще одна ракета, она осветила всю донскую пойму, пожалуй, я мог бы заприметить свои следы, которые оставил на этой пойме, когда искал бесследно исчезнувших бахчевников.
Что-то отдаленно прохрипело, что-то заговорило. Радио? Знать, и вправду радио…
Простуженно, бескровно хрипел неужто Корсаков? Хрипел с возвышенного правобережья, говорил о том, как он долгое время не решался покинуть свой окоп, но все-таки решился, покинул и очутился чуть ли не в раю, досыта ест, пьет чай, кофий…
Я слышал, как стучал зубами лейтенант Захаров, как он старался сдержать себя, не сдержался, презрительно проговорил:
– Предатель… Изменник…
Впрочем, хрипел не Корсаков, кто-то другой, хрипел не очень-то долго, немцы не так уж доверялись идущим к ним на службу перебежчикам, они (немцы) охотней предоставляли свой микрофон русской музыке, русской песне. «Вниз по Волге-реке» – заливался, захлебывался удивительный, до боли родной голос, притих лейтенант Захаров, а в моем горле что-то застряло, я задыхался от обиды, от прилипшей к губам полынной горечи. Мне казалось, по моей вине русская земля, русская песня оказалась в немецком плену, в немецкой неволе.
– Комбат зовет. – Я не слышал зова комбата, я слышал только песню и еще стоящего возле моей плащ-палатки лейтенанта Захарова, это он уловил голос комбата, он первым кинулся к не услышанному мной зову.
– В 12.00 мы приступаем к выполнению особо важного задания, – ровно, не повышая голоса, говорил наш предводитель, наш командир, – нам предстоит переправиться на правый берег Дона, снять немецких часовых, забросать гранатами два-три блиндажа и захватить языка. Время сейчас 11.45, через пятнадцать минут всем быть на плоту, плот собран и спущен на воду.
– А кто его спустил? – спросил лейтенант Белоус, он выделялся не только своей внушительной фигурой, но и своим внушительным голосом, своим басом.
– Приданные нашей группе саперы, – ответил лейтенант Брэм и добавил: – Когда мы выплывем на середину Дона, будет открыт сначала пулеметный, потом орудийный огонь, поднимутся осветительные ракеты.
Не знаю, не могу сказать, ровно в 12.00 или на несколько минут раньше мы ступили на крепко сбитый (железными скобами), спущенный на воду плот, до этого я не ощущал никакого холода, но, когда взялся за поданный самим комбатом шест, ощутил, наверное, от воды, а может быть, от чего-то другого…
Не так уж велик, даже совсем невелик в своем верхнем течении Дон, но попробуй переплыви, плот наш сразу попал на быстрину, трудно было удержать его, шест мой перехватил лейтенант Белоус, он ловко опускал и приподнимал побывавшую в моих руках увесистую штуковину и все-таки не смог обрести нужное направление, плот уносило куда-то в сторону, в самую верть-коловерть. Приподнял свой шест старший сержант Чернышев, я поспешил к нему на помощь, вдвоем опускали и приподнимали срубленную где-то в глубине леса длинно вытянутую кленину. Застучали наши станковые пулеметы, над нашими головами обозначились стежки трассирующих пуль.
– Не паниковать, – тихо проговорил наш предводитель, наш командир, проговорил он, не оборачиваясь, продолжая смотреть на укрытый полуночной темью возвышенный берег, проговорил так, что никому из нас не было обидно за оскорбительно звучащее в иных случаях слово, оно не обижало, скорее всего, тихо-тихо предупреждало. А о чем? Никто из нас не догадывался… Поднялась с нашей передовой, с нашего поемного берега осветительная ракета, слышнее застучали наши пулеметы, но всем нам казалось, что стукают они не всерьез, как бы нарочно.
Наш плот выбрался на самый стрежень, представлялось: тут-то и нужно приложить все наши усилия, чтоб удержаться, не потерять избранное направление, но лейтенант Брэм приказал особо не усердствовать, он все так же пристально всматривался в показавшийся нам при свете нашей высоко взлетевшей ракеты сумрачно насупившийся берег.
Грохнули наши батареи, над нашими головами с журавлиным придыханием пролетели тяжелые, должно быть, гаубичные снаряды. Немцы не замедлили ответить, но было заметно, что они не хотели ввязываться в перестрелку. В это время наш плот вплотную придвинулся к отвесной крутизне сумрачно насупленного берега. Лейтенант Брэм первым сошел на берег, сошел не пригибаясь, сошел так, чтоб немцы услышали проскрежетавший под подошвами сапог ракушечник. Засветился своим круглым оком электрофонарик, и тогда-то я услышал вопросительно произнесенные слова:
– Stalin kaput?[2]
Ответа не последовало, но я видел, как лейтенант Брэм приложил к каске руку, потом сделал один шаг в сторону, как бы давая нам взглянуть на грузно стоящих, как бы на другой планете живущих людей, они сами освещали себя все тем же круглящимся оком. Зашевелились упрятанные в карманы моих брюк гранаты, стала ощутимей их тяжесть, но я терпеливо ждал, когда лейтенант Брэм даст условный сигнал. Был ли он, этот условный сигнал, или не был, может, все получилось само собой: рухнули без шума, без крика два черепашьих панциря, упали они на стеклянную россыпь ракушечника, а третий панцирь оказался на плечах лейтенанта Белоуса, лейтенант Белоус легко справился со своей ношей, невредимо возвратился к приткнутому к песчаному мыску надежно сбитому плоту. И тогда-то я услышал взрывы наших гранат, лейтенант Захаров глушил какой-то блиндаж, выскочили и из моего кармана увесистые лимонки…
Нанесенный прибрежным немцам удар был так ошеломляющ, что все мы беспрепятственно возвратились на свой плот, беспрепятственно оттолкнулись от песчаного мыска.
Взмыла ядовито-зеленая ракета, осветила всю ширину реки, сделала ее похожей на весеннюю луговину, и тогда-то торопливой косой прошелся по этой луговине скорострельный немецкий пулемет. Признаюсь, на меня нашел страх, но я боялся только за себя, а лейтенант Белоус, он боялся еще за прихваченного немецкого офицера, его надо было во что бы то ни стало доставить живым. А обезоруженный, схваченный железным капканом удивительно цепких рук офицер, видимо, решил лучше умереть от своих пуль, чем предстать в качестве языка в русской штабной землянке. Он попытался привстать, попытался кинуться в воду. Лейтенант Белоус никак не мог укротить своего подопечного, пришлось навалиться на него всей тяжестью крепко сбитого тела и держать до тех пор, до той минуты, когда плот подвалит к песчаной косе, к той косе, что памятна нетронутой, девственно-чистой белизной. Усилился пулеметной огонь, он не давал возможности взяться за шесты, и мы долго не могли добраться до упомянутой косы, до ее девственной белизны. Кого-то осенила мысль опустить себя в воду, добираться самоплавом, поодиночке. Первым, сбросив сапоги, поплыл Захаров, за ним старший сержант Чернышев, за старшим сержантом совсем неведомый мне, не проронивший ни единого слова рядовой боец, на плоту остался лейтенант Брэм и его ординарец, которого все звали Лешкой, и еще лейтенант Белоус с подмятым им немецким офицером. Кто-то из отплывших подал голос, на этот голос с дрейфующего плота была брошена длинная веревка.