7. Кузнецов и Яровой
Сравнение нашлось индифферентное и, пожалуй, не показывающее моего отношения к тому, чем занимается Яровой. Мне эти его дела и противны, и безразличны, и любопытны. Когда перед глазами встает моя бедная Наталья – все безразлично. Когда вспоминаю этого жлоба из рыбнадзора Ефимова, становится любопытно: а как тот орудует ножом? Когда же вспоминаю эту наглую и трусоватую пьянь, валяющуюся на берегу в песке, окурках и собственной блевотине, становится противно, до тошноты, словно выглотал насильно несколько литров теплой кипяченой воды.
Впрочем, у меня нет намерения в своих объяснениях рассыпаться бисером перед кем бы то ни было. С тех пор, как в моей семье поселилась смерть, единственным мерилом нравственности моих поступков стали жена и сын… А если говорить о сравнении, которое пришло мне в голову в тот момент, когда Ярый одним длинным движением острейшего ножа вспорол осетру живот, то он словно бы расстегнул пластмассовую молнию спортивной куртки, такой был звук.
И я увидел икру. В первый раз – именно вот так, со стороны, спустя много лет после того, когда сам вот так же вспарывал. В детстве мы не знали, что осетр – это древнейший из жителей планеты, что мы соприкасались почти что с вечностью, истребляли ее частицы. Впрочем, истребляли, чтобы жить, а не делать на этом капитал.
Мать рассказывала, как я годовалым ребенком ползал по столу, искал пальчиком крошки хлеба или картошки и бережно отправлял их в рот. Это было единственной моей игрой в то время. Отец, инструктор райкома партии, пропадавший сутками на строительстве поливных каналов для тогда еще солончаковых полей, пришел как-то рано и застал меня за этим занятием, долго смотрел в пол, чем напугал мать, а затем пошел к отцу Ярового и поехал с ним на ночную рыбалку… Может быть, именно с той поры меня подташнивает даже от одного вида черной икры. Я объелся и чуть не умер.
Больше отец на рыбалку не ездил, но мать Ярового с того раза стала частенько к нам забегать и всегда подсовывала кусок вареного судака или пирог с рыбой и капустой. Наши матери подружились, поэтому, наверное, и мы, дети, почти не расставались. Уже будучи подростком, в который раз выслушивая историю о поисках крошек, я задумывался над тем, почему отец в тот голодный сорок восьмой год пошел к отцу Ярового, а не к Звонаревым или Черепановым? Все Яровые – и отец, и его братья, и его старшие сыновья – слыли отчаянными хулиганами: чуть что, они затевали потасовку с любыми, как считали они, обидчиками. Сестры Яровые хулиганили словами и ногтями… Вспыльчивость – их семейная черта. И хотя они и промышляли красной рыбой, но, как рассуждали поселковые, «ни кола, ни двора» у них не было.
А Звонаревы и Черепановы жили в достатке. Почему бы отцу не пойти к ним? Да и воевали они с моим отцом в одной, кажется, авиационной части. Во всяком случае, Черепанов-старший как-то на рыбалке на эту совместную службу намекал. И все же к ним отец не пошел. Ответа на этот вопрос не находил, да и понятно почему: мне казалось, что достаток в их семьях был всегда. У меня даже не возникало мысли, что в их домах могло бы и не быть так богато, как было. Думалось и мечталось о том, чтобы и моего отца, а значит и меня, возили на машине и чтобы нам сделали большой каменный дом, а в огороде проложили бетонированные дорожки, по которым легко бегать в уборную во время засыпающей все вокруг метельной зимы или в дни чавкающей грязью осени… Впрочем, у Черепановых даже туалет был не на улице.
Хотелось, чтобы наш дом стоял так же близко ко всему-всякому, как и у них. Особенно об этом мечталось, когда меня посылали на базар за сечкой для кур. Два километра от базара домой казались самой длинной дорогой в мире. Мешок с двадцатью килограммами зерна был моим ненавистным, могущественным хозяином. Он вывихивал мне шею, поочередно – плечи, выдергивал из суставов руки, когда уже перед самым домом я, покачиваясь от усталости, волок его по земле. Но потом, уже дома, глядя на эту округлую тушку зерна, я ощущал себя героем, победителем.
До школы тоже далеко. Весной и осенью особенно было несладко. Сапоги так и норовили слезть с ног и остаться навсегда в липкой глине бывшего древнего хвалынского моря. Но зато их дома не заливало во время весеннего паводка. А я забрасывал удочки прямо с крыльца. И еще: когда сходила полая вода, то неподалеку от нашего дома, в большой зеленой низине, разбивал шатры цыганский табор, и здесь собирались поселковые – и взрослые, и мы, пацаны. Отцы Звонарева и Черепанова никогда сюда не ходили. И не только они. Тот, кто мог съездить в город и купить там плотницкий инструмент или тяпки, вилы, лопаты для огорода – имели на то деньги, – никогда ничего не заказывали у цыганского кузнеца.
Но пацаны бывали возле горна все, это точно. Цыган за считанные минуты у нас на глазах из ржавого прута сооружал два-три маленьких ножика и отдавал нам за десяток помидоров или каких-нибудь фруктов. И еще давал покачать кожаный мех горна, воздух дул на почти белые от огня угли и среди них краснели, а потом и белели наши железные прутья.
Тут же всегда на тележках с маленькими колесиками подпрыгивали на руках инвалиды в выгоревших гимнастерках и вступали в перебранки со всеми подряд, исключая разве что дурачка Додю, навязывали невольным покупателям самодельные открытки, на которых были разные поздравления, пожелания, но одни и те же лица: чернявый мужчина с блестящей от бриолина прической и белокурая кудрявая девица – немка, считали мы.
Я все не мог понять, где эти уроды достали себе настоящие гимнастерки, а некоторые даже и медали. Спрашивал у отца, но он уходил от объяснений. Он вообще мало что рассказывал о войне. Одно только и твердил «об этом не расскажешь». Показывал на полки книг, попавшие к нам от опального деда, бывшего до войны в Карлаге, певшего когда-то с «самим Шаляпиным», и советовал: «Читай. Постигай сам».
Инвалиды и цыгане со временем куда-то исчезли. Поселок отгородили от Волги высокой земляной дамбой, а нас уже никогда больше в половодье не затапливало. Вместе с разливами ушло детство. Мы закончили школу. И тут удивил Черепанов. Как-то прибегает к нам Звонарев, сует почитать районную газету, а в ней большая статья о его отце, какой он интересный человек, отличный руководитель автобазы, как его водители славно поработали на обваловании поселка и прилегающих к нему полей. И подпись «нештатный кор. П. Черепанов».
Я удивился не статье, а тому, почему в газете печатается Черепанов, а не Звонарев, который все школьные годы занимал призовые места в районных литературных олимпиадах. Неудобно писать о собственном отце? Но почему же! Кто как не сын знает своего отца…
Мой отец прочел статью несколько раз, отложил газету, уставился в пол и стал тереть виски кончиками пальцев. Это всегда говорило о его сильной взволнованности, о внутренних противоречиях, неразрешимом конфликте.
Так же, я помню, он сидел долго-долго, когда сообщили о смерти Сталина. Мать плакала навзрыд, а он, ничего не делая, сидел себе и сидел, только вот виски и тер…
Возвращая газету Звонареву, он спросил: «Тебе нравится то, что написал именно твой друг или то, что красиво написано о твоем отце?»
Может быть, он спросил как-то по-другому, но суть вопроса запомнилась, потому что, когда Звонарев сказал, что понравилось то, как написано, отец отчеканил: «По отношению к тебе твой друг поступил по-людски, а вот по отношению к таким, как я, по-божески. Это две большие разницы».
Мы были озадачены, но никаких объяснений сказанному не услышали.
Потом вокруг статьи возникли разные толки, разговоры, но никакого опровержения в газете не появилось, и все так и угасло, если не считать того, что Звонарев потом именно из-за размолвки с отцом уехал из дома навсегда и не появлялся, пока тот не умер. После чего Звонарев все свои отпуска проводил только у матери: копал, поливал, ремонтировал, перестраивал. Да мало ли каких дел наберется в хозяйстве…