Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На стене я заметил пустую рамку для фото — кого в ней сегодня нет? Сына? Дочки? Мужа? Никого нет…

Россию у нас называют Матерью. Я вспомнил слова Евгения Рейна о будущем страны: «Мы все тогда войдем под колокольный звон в Царьград твоей судьбы и в Рим твоих времен». Мать Мария не читала стихотворения поэта из Ленинграда, где погиб ее муж. И Анна Алексеевна читать не умеет. Впрочем, разве это имеет какое-нибудь значение перед величием их трагедий.

Старший сын Марии Фёдор стал мужем моей сестры Ани. В сорок три года он заболел раком, полгода лежал. Аня каждый день покупала две бутылки водки и садилась рядом с кроватью — снимала ему боли. Фёдор оставил троих детей… Потом сестра, о чем бы ни шла речь, могла на любой вопрос ответить, казалось бы, потусторонней фразой: «Не говори мне про любовь…»

10

И вот он наступил — год пятьдесят шестой. Анну Михайловну вызвали в комендатуру и объявили: вы свободны, вы можете покинуть Вишеру. Вот Кавказ, а вот Средняя Азия — поезжайте куда угодно. Только не в Крым. В Крым нельзя — и точка, и подпись, то есть крестик, что не поедете.

Освободили, но денег не дали, дом не вернули, на родину не пустили. В тот год уехали Ваня Чалухиди, Степан Теназлы и Степан Манов — те, у кого было на что. «Остались братья Багчивановы, Юра Николаиди, я остался…» Отец называет их так: Ваня, Юра — тезки, ровесники, земляки. Депортации, оккупации, переселения, миграции…

Анна Михайловна жизнь повидала. Она родилась в 1886 году на станции Ислам-Терек в семье грека Узунова, у которого было семеро детей. Во время Гражданской войны погиб брат Иван. Тогда же погиб брат Георгий, похороненный в братской могиле в Белогорске. Они были партизанами, как и ее сыновья. Остались пять сестер, она старшая. В Крыму погиб сын. На Вишере умер муж. И вот комендант ей сказал: вы свободны. Это в семьдесят-то лет!

Армянак и Ованес были женаты, имели детей — им трудно сорваться с места. И она решила ехать с одним Богосом на родину! Но в милиции Карасубазара, ставшего к тому времени Белогорском, ее не ждали. Удивленные начальники сказали ей вежливо, но коротко: даем тебе сутки, чтобы ты с сыном успела исчезнуть с территории Крыма.

— Я ничего не могу поделать, вам запрещено сюда возвращаться. Поезжайте обратно. Или в Азию, — пытался образумить упорную старуху секретарь райкома партии, к которому она пришла после милиции.

Анна Михайловна встала и подошла к окну его кабинета.

— Тогда выкопайте из могилы моего сына, — сказала она, — я повезу его на Урал.

В то время вторая могила Гургена еще находилась в городском парке, перед белогорским райкомом партии.

— Он похоронен здесь! — показала она рукой на памятник, под которым лежал прах трех погибших в марте сорок четвертого года партизан.

Секретарь райкома все понял. И тотчас вызвал по телефону начальника милиции.

— Мамаша, подождите пока в коридоре, — попросил он.

И минут через пять ее пригласили обратно.

— Где вы хотели бы прописаться — в городе или в деревне?

— Я поеду в Пролом, — ответила Анна Михайловна.

Армянские дома в деревне были давно заняты. Поэтому старуху и сына поселили в старой пустой школе. В той самой, где Ерванд Асланян учил пацанов армянской грамоте. Но вскоре они переехали в Васильевку, поскольку Богос женился на тамошней гречанке. Русский выбор Ивана Анна Михайловна не одобрила, и даже очень, не ведая, что творит. Пройдут годы, и, умирая в доме моего отца, она попросит у моей мамы прощения. И на севере, и на юге Иван выдержал давление национального консерватизма — и сделал, слава богу, по-своему. Вот родители! Наградят детей своим характером, а потом диву даются, откуда что появилось.

Через год после Анны Михайловны в Крым выехал мой отец. Мне тогда было два, а сестренке — один год. Продать вещи, оставить жилье — это было рисковым предприятием. И точно: сельсовет в прописке отказал сразу. Тогда Иван послушался людей и рванул за счастьем по одному кубанскому адресу. Там его будто ждали и поэтому вели долгий и лукавый разговор. «В лапу хотели получить, — поясняет он, вспоминая те дела, — а что давать-то?»

Иван Давидович вернулся в Крым. В белогорской милиции его развернули. И в Симферополе, в облисполкоме, отказали. Отказал председатель, солидный человек. Иван Давидович вышел на улицу и закурил. И вдруг видит, что к нему подходит мужчина в кожаной куртке, появившийся из дверей того же учреждения. Как по следу вышел.

— Зачем приходил, товарищ? — спросил он душевно.

Отец, простой человек, охотно объяснил все, с надеждой глядя на незнакомца.

— Документы есть? Покажи. Хорошие документы.

Кроме прочих бумаг была у отца справка, полученная Анной Михайловной в Киеве, которая официально подтверждала, что семья Асланян — партизанская.

Через двадцать пять лет после этого случая моего университетского товарища Алексея Стаценко будут таскать на допросы в Пермское отделение КГБ. Там немало вопросов зададут ему обо мне и моей семье. «Его отец был в партизанах!» — скажет Лёшка. «Это еще надо посмотреть, в каких партизанах он был!» — отрежет молодой, розовощекий гэбист. Вот бы в проломовские леса козла вонючего…

— Хорошие документы, — отметил мужчина в кожаной куртке. — Приходи сюда вечером, приноси две тысячи — и прописка будет.

«Занять деньги! Да… Ты там выписался, здесь не прописался, убьют — и никто искать не будет!» — так сказала ему вечером моя мать. Так встретила родина своего Ованеса. Уже другое, не проломовское, а советское подполье действовало тут. И, завязав котомки, он с семьей отправился на Урал второй раз, но уже без охраны. Во второй раз, но не в последний.

Два года он проработал на самосвале, доставляя гравий на строительство вишерского аэропорта. А затем снова поехал туда — к прохладным скалам и цветущим вишням своей родины. На этот раз в Симферополь направилась Анна Михайловна — в управление внутренних дел. И добилась своего — прописала сына. Хар-рактер у нее был!

Нашей семье дали двухкомнатный кирпичный дом в новом углу Васильевки, который местные прозвали «бендеровским поселком». Везло нам на лихие названия — что Лагерь, что это… Нищета приезжая, голь хохляцкая да кацапская жила там. Пустая улица, без вишен, без яблонь, с углем и поленницами прямо в комнатах, чтоб не украли. В доме были голые стены. Мы жили в одной комнате, а во второй лежали доски, привезенные с Урала для строительства дома в Проломе, о котором мечтал отец. И все было бы ладно, и все было бы так, да родная советская власть не желала убирать руки с горла своего терпеливого народа.

Иван Давидович работал шофером — для него других профессий не существовало. И в 1960 году в колхозе имени XXI партсъезда он имел самое большое количество трудодней. Он в первые никогда не рвался, но не любил быть вторым, а тем более третьим. Во время уборочной страды с восьми часов до пяти возил зерно от комбайнов на ток. И я, сидя в его горячей, перегретой кабине, срывал абрикосы с веток бесконечных лесополос вдоль пшеничных полей. В тот год они уродились, их коврами стелили на черепичных и шиферных крышах — сушили сочные плоды юга, готовясь к очередной голодной зиме.

А вечером и ночью Иван Давидович успевал сделать два рейса в соседний район на элеватор. И отпускал руль, чтоб остыл, только в пять утра, три часа спал — и снова пылил в поле. Ему нужны были деньги. Он ездил в горы за камнем, закладывал фундамент дома в Проломе, уже собирался строить. Деньги нужны были.

Председатель колхоза обещал заплатить за трудодень пятьдесят копеек! В конце года. И отцу приходилось вертеться вместе с рулем, поскольку на руках было двое детей, больная жена и сумасшедший шурин Миша, которого взяли с собой. В том же году поздно вечером принесли телеграмму. Громко заревела мать, и мы, дети, ничего не понимая, сильно перепугались. Оказалось, на далекой Вишере умерла бабушка Лида…

— Ты почему не воруешь? — спрашивали Ивана соседи, регулярно посещавшие колхозные сады по ночам.

98
{"b":"669786","o":1}