Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На Вишере, как в столице, собралась вся страна. Рядом стоял магазин «десятый», куда мы пацанами бегали смотреть на тунеядцев, высланных из Ленинграда. Они были молодыми, в интересных жилетах с блестящими пуговицами. Сегодня я думаю: ведь, наверное, кое-кто из них перенес в детстве блокаду? Так, может быть, в это же время разглядывали и Бродского? Посевернее нас. Мне достались поэты парфюмерии и карамели: они пили одеколон из флакона и откусывали конфетку, не снимая фантика. И пили Белое море водки. Наш сосед из дома напротив замерз на крыльце; из дома, что стоял справа, мужика вынесли в белой простыне, сильно подкрашенной кровью: жена отрубила ему голову топором. А Володя, восемнадцатилетний немец, проиграл себя в карты вербованным…

Хорошие люди, родившиеся в мертвой стране. Не жлобы, не жулики. Тысячи ссыльных, вербованных и освобожденных уходили как песок с водой, оставляя в лотке крупинки золота. Лесорубы, сплавщики и шофера — с широкой костью, с веселой улыбкой… Вишера — храм человеческий, мое болото, над которым летает кулик и поднимаются желтые ягоды спелой морошки. На Вишере пахнет водой, молевым сплавом и сосновой корой, пахнет черничным вареньем, от которого темнеют зубы у пацанов. Простите мне эту слезу…

9

В год смерти деда Давида и Сталина, пятьдесят третий, Паша Кичигина поехала в Сибирь, чтобы навестить Лидию Никаноровну и Мишу. В Тюмени, переночевав на вокзале, она села на пароход и с долгими пересадками, живя на пристанях по два-три дня, поплыла в страну хантов. Прошло более полумесяца, и она осталась на берегу с двумя мужчинами-попутчиками, сказавшими ей, что тоже добираются до родных. «И как не побоялась — молодая была, двадцать три года…» На лодке перебрались на другой берег, где заночевали в гостеприимном доме местного учителя, накормившего путников ухой. До сих пор помнит… Чем дальше в лес, тем больше хороших людей попадалось. И попутчики оказались порядочными. Тридцать километров прошагали они по тайге вместе, на руках перенесли ее вброд через реку.

— Ой-е-е-ей! Как же ты добралась сюда? — встретила ее мать.

К тому времени большинство ссыльных уже жили в бараках без комнат, от торца до торца сплошь заставленных кроватями. В трюмах, вагонзаках и бараках советская власть продуманно лишала людей уединенности и личной жизни, чтобы избавить их от чувства собственного достоинства. «Ваше место у параши», — говорила она им.

В тот год Лидия Никаноровна работала уборщицей — после того как Миша заблудился и его искали в лесу всем поселком. А в таком случае пропасть было просто и тем, кто был в своем уме. Так произошло с одной женщиной, которая, зная, что ее будут искать, стала разрывать свое платье и сорочку, развешивая лоскутки на деревья там, где проходила. И женщину нашли по этим знакам — вернее, то, что от нее осталось… Мишу нашли живым. Но он нуждался в присмотре, он нуждался в надсмотре — всегда: потом, когда жил с Лидией Никаноровной на Вишере, местные пацаны швыряли в кудрявую беззащитную голову камнями, а один раз даже подожгли на нем фуфайку. И кто из них был более лишен рассудка? Бедные, убогие дети, родившиеся в советском лагере…

В пятьдесят третьем ссыльным уже жилось теплее, у иных имелись даже свои дома. И сытнее — был хлеб, прямо на улицах лежали горы сухих кедровых орехов, люди собирали ягоды и яйца уток, а рыбу «черпали из реки ковшами». Одна из женщин, владелица двух коров, начала уговаривать Пашу Кичигину выйти замуж за ее сына. Паша только улыбалась, она думала о другом — о том, как вытащить отсюда мать и братишку на Вишеру.

Погостив в Сибири, запомнив советы бывалых людей, как лучше действовать, она отправилась в обратный путь, который оказался еще труднее, поскольку вышли почти все деньги. В Тюмени ночевала у добрых студенток в общежитии, а водителю такси в поздний час пришлось отдать одеяло. Так и добралась до дому — голодным зайцем. И сразу начала хлопоты по вызволению родных из ссылки, пошла обивать пороги. Потом научили уму — поехала в Верх-Язьву, в колхоз, собирать подписи о том, что сельчане ничего не имеют против возвращения Лидии Никаноровны с сыном из ссылки. «Людей не собрать, иди по домам», — посоветовал ей Пётр Егорович, директор школы. И Паша пошла по домам земляков…

Но в тот год моя бабушка вернуться не успела, поскольку кончилась навигация. Они с Мишей приехали в пятьдесят четвертом и остались жить в городе, поселившись в деревянной будке одной из водокачек. Лидия Никаноровна топила печь, грела трубы, чтобы не перемерзали. Ей исполнилось всего пятьдесят лет, когда она умерла от рака в этой же будке. «У нее не жизнь была, а мучение», — говорит моя мама.

«Дороги, которые ведут в никуда» — так назвала наши лесные лежневки Галина Матвеева. А Женя, муж ее, добавил: «На Вишере снова начали появляться из земли кости…» — «У той самой конбазы, где расстреляли моего деда», — вспомнил я.

Куда вела дорога эта? Расступается земля, темнеет в глазах от белого света, хлынувшего в пустые глазницы прошлого. «Это город тополей и тюрем, это город слёз и тополей», — поет Женя Матвеев.

Поет о матери Марии. Так звали мать Фёдора Щепина, мужа моей сестры Анны.

До сих пор стоит он в центре города — двухэтажный двухподъездный дом, бревенчатый, черный, на восемь коммунальных квартир. Стекла на лестничной площадке выбиты. Перила покрыты блеском прошедшего времени. Стены пропитаны запахом недорогой человеческой жизни. Очень недорогой.

Помню, в девятиметровой комнате сидят две старухи. Гостья, Анна Алексеевна Карионова, на три года старше хозяйки, своей подруги Марии Яковлевны Щепиной, рассказывает мне про подругу:

— Помню, как она бегала с братиком и сестренкой под окнами — маленькие, как пестики, все игрища устраивали…

И распахивается на миг бездна. Плачет старуха. Восемьдесят годов прошло.

— Я в девять лет уже по миру ходила, в лаптях, — продолжает она. — Мужа на войну взяли — обратно не вернули. Все простила теперь… Девяносто лет прожила на свете — ни одной буквы не знаю. Да и глаза плохо видят. Вот Марии грибы принесла.

Мария Яковлевна и сама еще «по губи» ходит. Каждый день через дорогу — в городской парк. Медленно ходит, как знак вопроса.

Мать у Марии рано умерла, а отца убили белые, когда ей было восемь лет. Остались четыре сироты. Жила «у одних» в Чердыни, с детьми водилась. Правда, кормили и по семьдесят копеек в месяц платили. Не училась — хозяева говорили: «Потом научишься письма писать». При советской власти два раза сильно голодали — «траву ели, а сегодня хлебушко кушаем, хоть и дорогой».

Когда Мария приехала на Вишеру, в будущий Красновишерск, здесь не было ни одного дома. Этот дом, первый в городе, построили заключенные. В эту комнату она вошла шестьдесят лет назад — молодой, здоровой, красивой.

Тусклое зеркало, искусственные цветы. В углу — старый шифоньер, на котором образ Богоматери из календаря. Образ Матери…

Дочка Марии умерла перед войной, от кори. Сын, инвалид от рождения, лежал, ничего не понимал и не разговаривал. Пролежал одиннадцать лет — и умер. Старший сын, Фёдор, муж моей сестры, умер недавно. «Федю похоронили — день и ночь жалею…»

Мария Яковлевна работала официанткой, техничкой, прачкой в детсаде — пока руки не покрылись экземой. «Плакала, да работала…» Всю жизнь, с восьми до восьмидесяти лет, ходила за детьми, своими и чужими. Николай Гурьянович Чагин, с которым воспитывала своих детей, домой не вернулся. Остался в братской могиле под Ленинградом.

Во время войны, когда Валерик лежал один в этой девятиметровой комнате, она работала на лесозаводе, оставалась после смены — и еще работала: «таскала брак — по рублю в час платили». А ночью стояла в очереди за килограммом хлеба.

Квартиру никогда не просила, поскольку знала, что все равно не дадут. Дали вторую комнату, с окном, напротив которого стоит памятник Ленину, покрытый свежей серебристой краской настолько, что похож на инопланетянина в костюме. Откуда, с какой планеты он залетел сюда, Господи?

97
{"b":"669786","o":1}