Он запер дверь огромным ключом и закинул за спину вязанку дров.
— Старушка, живущая вон в том низеньком доме, попросила меня распилить ей поленья, чтобы они помещались в её камин. Я положу их у её дверей и на этом покончу с работой — отныне для меня наступает время праздности.
Он так и сделал. И мы пошли дальше; неожиданно он спросил:
— Сегодня у нас пятница, тринадцатое сентября. Как вы думаете, можно ли считать этот день благоприятным для того, чтобы пускаться в путь?
Я молчал, озадаченный его словами.
— Я прощу старушке, — продолжал Торнебю, — те несколько лиаров, которые она мне должна. Таким образом, этот день будет для неё удачным. Но будет ли этот день также благоприятствовать и нам?
— Увы! О своей удаче и о благоприятном характере дней можно судить только в последний день жизни.
В это время у нас над головами пролетела стая птиц. Одна из них потеряла перо. Описывая круги, оно медленно опускалось: ведь перья не имеют веса и не падают, подобно камням. Я поймал перо, воткнул его себе в шапку и сказал:
— Перо белое! Мы идём следом за этими птицами.
Повешенный из Авиньонета
Когда мы прибыли в Авиньонет, весь город был взбудоражен известием о том, что один из его жителей покончил с собой. «О Господи! — тотчас подумал я, — только бы это был не тот, кого я ищу».
Хозяин стоял на пороге гостиницы, где мы остановились; над его головой висел потухший фонарь, а сам он, ухмыляясь, о чём-то шептался с субъектами, чьи рожи показались нам отвратительными. Ибо благодаря свету, пробивавшемуся сквозь квадратики стёкол, вставленных в окошки гостиничных комнат, лица собеседников можно было разглядеть.
Потрясая парой башмаков, хозяин возмущённо говорил:
— Я поспешил забрать его башмаки, сейчас пойду и брошу их в огонь, что горит под вертелом. Вы же знаете, когда горят башмаки самоубийцы, дым от них идёт такой плотный, что прогоняет злых духов.
Слушатели согласно закивали, давая понять, что им прекрасно известна великая сила вышеназванного дыма. Какой-то насмешник позволил себе намекнуть, что запах ног самоубийцы может испортить жаркое, а кое-кто даже хихикнул в ответ; однако смешки быстро сменились постными гримасами, ибо речь шла о вещах, находившихся в ведении Господа, а значит, смех был неуместен.
Тип с длинной палкой, к концу которой была прикручена сальная свеча, произнёс, бросая вокруг косые взгляды:
— Я получил приказ инквизитора не зажигать фонарей сегодня ночью. Не след оставлять свет, ведь он может указать путь душе мерзкого самоубийцы. Пусть себе бродит по улицам, ощупью отыскивая дорогу! Сразу она её не найдёт, это уж точно. И кто знает, сколько ей ещё придётся искать!
И скупец, экономивший на свете, опустил свою палку и задул сальную свечу, опасаясь, как бы она случайно не стала путеводной звездой для отверженной души.
— Дурной знак для детей, которым суждено родиться, — произнёс один.
— Дьявол бдит, — поддержал другой.
— Самоубийца не произвёл на свет ребёнка, чтобы тот смог взять на себя груз его преступления, — добавил третий.
— Я видел возле его дома тощих и лысых злых духов, — промолвил человек с огромными глазами навыкате, напоминавшими двух жирных мух.
С виду дом не отличался роскошью — напротив, всё в нём дышало простотой: великая тайна домов заключается в том, что они становятся похожими на своих обитателей.
Я подошёл к собеседникам и спросил:
— А кто этот самоубийца?
И трактирщик с отвращением ответил:
— Умник он был!
При этих словах от собравшихся повеяло ненавистью.
Он читал книги! И даже покупал их у коробейников-книгонош! А однажды вдруг заявил, что понял, отчего по-разному читают Библию! И утверждал, что у животных, как у людей, есть душа!
— А как он совершил самоубийство?
Тут все заговорили одновременно, перебивая друг друга.
Сначала он голодал по нескольку дней, затем совсем перестал есть; а когда от него осталась только тень, этот живой призрак повесился у себя в комнате на потолочной балке. Его увидели с улицы. Он был настолько худ, что ветер раскачивал его, словно ветку дерева. Его противоестественная радость от собственной смерти была столь велика, что, когда перерезали верёвку и стали вынимать из петли, всем показалось, что он презрительно улыбнулся.
— И где теперь его тело?
— Инквизитор Авиньонета распорядился повесить его на виселицу как преступника. Большой Ферре отнёс его туда. Ему это не трудно. Он волок его одной рукой. Тело подпрыгивало, и кости стучали друг об друга.
Я хотел задать ещё несколько вопросов, но заметил, что собеседники мои взирают на меня гневно и подозрительно. Они подвергли меня настоящему допросу, и я, словно заблудившийся в горах путник, вынужденный противостоять озлобленной стае волков, взглядом стал удерживать их в границах почтения.
— А вы что, знали этого книгочея?
— Нет, я с ним не был знаком.
— Вы такой же бледный, как те, что не пьют вина и не едят мяса. Вы, наверное, тоже из шайки умников?
— Уверяю вас, я к ним не принадлежу!
— Что-то уж больно вы на него похожи. Быть может, вы родственник его?
— Клянусь, я ему не родственник.
Наконец собеседники мои разошлись. Фонарщик, на сегодня освобождённый от обязанности зажигать фонари, уходил, напевая. Я пошёл по тёмным улицам.
Потом я горько заплакал. Ведь мне только что поведали об одном из тех людей, которых я искал. Он умер, висит на виселице, а я, словно трусливый ученик, трижды отрёкся от него.
Альфонс Уррак, доминиканец
Альфонс Уррак, инквизитор Авиньонета, принадлежал к людям, живущим прошлым. С жаром, со страстью отыскивал он кальвинистов и лютеран и предавал их в руки гражданских властей. Но с ещё большей страстью, с каким-то поистине устрашающим наслаждением копался он в человеческой почве Лорагэ, отыскивая корни былой ереси катаров, — корни, которым удалось выжить в таинственном подземном мраке! Ибо он знал, как знал я сам, что в треугольнике, образованном Тулузой, Фуа и Каркассонном, ещё рождались альбигойцы и у них на лбу был особый знак, невидимая печать Господа, помогавшая им узнавать друг друга.
Былое загадочным образом постоянно возвращалось к доминиканцу Альфонсу Урраку, и он беспрестанно переживал смерть своих собратьев по ордену, заколотых в замке Авиньонет три века назад кинжалами еретиков. Он так страдал от того давнего преступления, словно это ему, а не его собратьям вонзили кинжал в сердце; он никак не мог забыть о том убийстве. Ему хотелось воскресить умерших убийц и замучить их, однако он не владел тайнами некромантии и не верил, что воскрешение возможно, ибо по причине людской злобы Господь трижды накинул на тайну сию ночной мрак.
Обладая властью в Авиньонете, Альфонс Уррак раскинул сети, дабы обнаружить детей убийц и отыскать в их жизни какой-нибудь скрытый проступок, за который их можно было бы наказать. Он плавал по рекам генеалогии, расспрашивал о судьбах людских, составлял таблицы браков и рождений детей в этих браках. Похоже, он действительно верил, что это те же самые люди, возродившиеся в своих потомках.
Самоубийца из Авиньонета жил простой и одинокой жизнью, читал книги, пил только воду, и звали его Раймон д’Альфаро, то есть он носил имя неистового Раймона д’Альфаро, проводника мстителей из Монсегюра, уничтоживших инквизиторов, — имя того, кто нанёс врагу первый удар. И я внезапно всё понял: если спустя три века неистовый превратился в отшельника, возможно, он испытывал смутные угрызения совести о том давнем преступлении. Так вот почему Альфонс Уррак, не имея возможности подвергнуть его казни земной, приговорил его останки к повешенью вместе с разбойниками с большой дороги…
Альфонс Уррак, доминиканец, судья-инквизитор, столь загадочным образом вырванный из давно минувшей эпохи, был аскет, аскет, как и я сам, как и последний из рода Альфаро. Спал в узкой келье, постился и истово молился; мирское не представляло для него никакого интереса, оно было для него чем-то призрачным. Подлинная реальность отошла в прошлое, в те времена, когда святые люди из Рима начали битву с проклятыми из Лангедока. И только замок в Авиньонете являлся настоящей крепостью, построенной из превосходных камней, ибо в его стенах доминиканцы размышляли о наказании еретиков и обеспечивали победу Иисуса. Он постоянно видел кровавые пятна и, хотя за истекшие века их отмыли сильными струями воды, по-прежнему различал невидимую для остальных кровь, пролитую одиннадцатью монахами.