– А я вот… инок… со Льтеца[17]… На дороге в Переяславль… Пымали меня… То за грехи… За грехи наши!
Монах замолк, переводя дух, затем с усилием продолжил:
– Не жаль… Смерть дак смерть… Стар, прожил своё… Богатства не имел… Молил Бога за грехи наши… Грешен был сам… Покарал Всевышний…
В горле у старика заклокотало, он поперхнулся и затих.
– Эй, старче! Что с тобой? – Талец приподнял монаха за плечи.
– Отхожу я, – прошептал старик. Голова его безжизненно поникла.
В глазах Тальца стояли горькие слёзы. Он осторожно положил тело монаха на солому, перекрестился и горестно вздохнул.
Вот ещё одна смерть. Отлетела на небо чистая иноческая душа, безропотно вынес седой монашек все тяготы пути, не стонал, не ныл, нёс свой крест с достоинством, сохранил себя до последних мгновений человеком, не обратился в бессловесную тупую животину. Вот пример ему, Тальцу, добрый пример.
Утром распахнулась широкая дверь. На пороге возник Арсланапа с плетью в руках; со злобой, скривив рот, глянул на труп монаха.
– Уберите отсюда эту падаль! – крикнул он, пнув сапогом голову умершего.
И опять овладел Тальцем кипучий гнев, сам не помнил он, как оказался возле солтана и что было силы саданул его по хищной злобной роже. Арсланапа полетел наземь, кровь заливала ему рот, он хрипел, харкал кровавой слюной, выплюнул два острых жёлтых зуба.
– Бить его! Плетьми! Шакал! Собачье дерьмо! Грязная свинья! – орал солтан, захлёбываясь от душившей его тяжкой ненависти.
Рослые нукеры набросились на Тальца, повязали его ремнями, швырнули на колючую солому, стали бить кнутами. Стиснув зубы, с трудом переносил измождённый молодец боль. Сколько ударов приняла его спина, не помнил, память застлал тяжёлый туман. Бессильно уронив голову, он потерял сознание.
Очнулся Талец лёжа на песке, над ним склонилась досиня бритая продолговатая голова. Кустобородое узкоглазое лицо озарялось хитроватой насмешливой улыбкой. В руке половца блеснул медный кувшин с водой.
– Карош урус, крепкий урус. Продавать будем, купец брать будет, – предвкушая удачный торг, говорил половец. Он лукаво щурился и аж причмокивал губами от удовольствия. Ещё бы ему не радоваться: за верную службу непременно перепадёт ему от солтана серебряная монета или шматок дорогой материи.
«Будь ты проклят, лысая тварь!» – с презрением подумал Талец.
Его подняли; подталкивая в спину, повели на площадь. Только сейчас увидел Талец на ногах у себя ржавые цепи.
«Окандалили, окаянные!» – скрипнул он зубами.
Пленника грубо швырнули под навес. Явилась худая сгорбленная старуха, шамкая беззубым ртом, стала бормотать какие-то малопонятные заклинания, смазывала ему дурно пахнущей мазью раны от побоев на спине, цокала языком.
…Три дня провёл Талец под навесом, охраняемый двумя половцами. Его скудно кормили остатками рыбы, давали воду и чёрствые пресные лепёшки. На четвёртый день прискакал Арсланапа в пыльной продымлённой овчине. На поясе солтана висела длинная кривая сабля в обшитых сафьяном ножнах, в деснице он сжимал нагайку, рукоять которой украшала серебряная оправа с яшмой.
– Купец пришёл. Товар смотреть будет.
С ног Тальца сбили оковы, его выволокли за обитые железом ворота. Здесь, на широкой площади, продавали в рабство невольников, в грязные руки половцев сыпались золотые и серебряные монеты, полыхал серский[18] шёлк, пестрела зендянь[19], цветастые платы, стоял шум, ругань.
К Тальцу подошёл приземистый толстый грек в длинной голубой хламиде, долго и обстоятельно осматривал его, щупал мускулы на руках; оттянув губу, глянул на зубы; велел пройтись – не хром ли будущий раб; удовлетворённо закивал головой. Щёлкнув пальцами, грек подозвал рослого челядина с тупым бычьим лицом и приказал ему развернуть перед Арсланапой дорогую ткань. Алчный взор солтана впился в яркое рубиновое пламя аксамита[20]. Золотые львы, птицы, грифоны[21] колыхались перед ним. Как голодная собака, солтан облизнулся. А грек рассыпался в похвалах своему товару:
– Смотри, какая красота! Пламень этой ткани разожжёт огонь в сердце твоей возлюбленной! И за этот прекрасный аксамит разве жалко отдать раба, всего одного ничтожного раба?! Ах, какой аксамит! Он царицы достоин!
Сделка состоялась, ударили по рукам. Двое греков в чешуйчатых бронях, смуглые и бородатые, подхватили Тальца под руки и поволокли к пристани. Улучив мгновение, невольник резко обернулся и ожёг Арсланапу полным ярости взглядом. Всего на краткий миг встретились их глаза, скрестились пылающие взоры, но солтан внезапно вздрогнул, словно сама судьба, само чёрное дыхание смерти, само предвестье несчастья смотрело на него из-под насупленных бровей русса. Какое-то неясное чувство овладело Арсланапой; сейчас, в этот миг он знал точно: ещё сойдутся, пересекутся его пути-дорожки с этим гордым упрямцем, ещё засвистят в поле острые сабли, много зла причинит ему этот непокорный, как дикий конь-тарпан, урус. Извечна и неистребима взаимная их ненависть.
Солтан с трудом отогнал мрачные думы. Нахмуренное чело его разгладилось, когда перебирал он перстами мягкий бархат. Какая радость ждёт его любимую хасегу![22] Она молода и гибка, как лань, податлива и ласкова, как кошка. О, как он любит её! У неё смуглая кожа, упругая грудь, тонкий стан.
Солтан сощурил глаза, предвкушая сладостное удовольствие.
Глава 2. По понту Эвксинскому
Высоко в синем небе развевались паруса дромона[23]. Порывистый ветер гнал корабль к скалистым анатолийским берегам. Ярко светило солнце, мириады золотистых звёздочек блестели на морской, подёрнутой лёгкой рябью глади. Дружно ударяли вёсла, белые барашки брызг вздымались над водой, маленькие волны недовольно били о борт судна, с тихим всплеском бессильно разбиваясь о крепкое дерево.
По дну змеилась длинная цепь. Скованные ею гребцы, по двое на скамье, в такт подымали и опускали тяжёлые вёсла. Их огрубевшие руки были покрыты жёлтыми мозолями, на обросших лицах читалась тупая безнадёжность, на телах виднелись рубцы от побоев. Свирепые надсмотрщики с кнутами ходили между рядами и хлестали нерадивых по обнажённым спинам.
Наверху, на широкой палубе, стоял толстый купец. Он с наслаждением поглощал кусок сладкой хорезмийской[24] дыни. Сок тёк по его усам, бороде, пальцам.
Удачной выдалась торговля, много дорогих мехов и рухляди везёт он в Константинополь[25]. И ещё этот русский раб… Жаль одно: придётся платить за его провоз немалую пошлину. Много столичных мздоимцев-чиновников наживаются на этом. Но иначе нельзя – каждый хочет, как тот грязный половец, видеть в серских шелках и аксамите свою возлюбленную красавицу.
Раб заперт в трюме, его в меру кормят рыбой, дают немного хлеба и кислого вина, иногда выводят под бдительным оком на палубу. Как ребёнок, смотрит русс на стаи чаек, кружащих над водой, и с неизбывной тоской обращает взор на полночь, в темнеющую даль. Его уводят, запирают в трюме, где особенно сильно снедает тоска и надоедает бесконечная качка.
Грек швырнул в волны кожуру от дыни, слуга полил ему на руки воды, он вытер холёные пальцы чистым полотенцем и, перегнувшись через борт, глянул на гребцов. Мерзостное зловоние шло снизу, от немытых годами тел невольников. Купец брезгливо поморщился и отвернулся, дыша в щедро пропитанный благовониями шёлковый платок.
Сверху послышалась короткая отрывистая команда капитана. Надсмотрщики с удвоенным усердием захлестали кнутами. Корабль развернулся и поплыл вдоль берега, гребцы под непрерывное щёлканье бичей убыстрили ход дромона, на корзинах на мачтах зажглись смоляные факелы. В тёмную ночь уносился дромон, а в трюме, окружённый крысами, тосковал по былой вольной жизни молодой русс, с тревогой осознающий, какие напасти и беды ожидают его впереди. Он не ведал, что над ним – ночь, день, утро или вечер – в трюме всегда царила темнота, и так же сумрачно и ненастно было у него на душе. Талец терял веру в себя, в свои силы, на короткое время он забывался сном, словно уходил от мрака бытия, отодвигаясь от него, окутываясь пеленой дымки. Снились ему глубокий овраг, погружённый в молочной белизны утренний туман, капельки росы на сочной зелёной траве, алые ягодки рябины – Русь, родная земля, близкие, до боли в сердце знакомые места представали его взору. И думалось с горечью: вернётся ли, увидит ли он их когда-нибудь? Не было на этот немой вопрос никакого ответа, лишь плеск волн слышался за дощатой стеной да раздавались наверху свистки и топот ног.