– Я воин, Магнус, и знаю, что в Англию мне дороги нет. Я умею мириться с тем, что произошло. Да, мы проиграли, мы потеряли родину и королевский престол. Но жизнь на этом не остановилась.
– И какая же это жизнь! – теперь уже вскипел Магнус. – Гоняться за вонючими кочевниками, спать на конском седле, предаваться блуду с ненормальной бабой!
Эдмунд набросился на него с мечом.
– Защищайся! Как ты посмел оскорбить достойную женщину?!
Сталь лязгнула по стали. На пол полетели перевёрнутые скамьи. Дубовый стол, покачнувшись, с грохотом рухнул посреди горницы.
Магнус, босой, едва успевший схватить меч, отступал к двери, с мрачным хладнокровием отбивая сыпавшиеся градом тяжёлые удары клинка разъярённого брата.
Рыжеволосая поленица в серебристой чешуйчатой кольчуге скользнула между ними и ловко схватила обоих за руки.
Она отчаянно затрясла головой с копной распущенных волос и замычала, словно говоря: «Нет, нет, перестаньте!»
Братья, оттаивая, опустили оружие.
– Её благодари, Магнус! – с лязгом вгоняя меч в ножны, прохрипел Эдмунд. – Я бы не посмотрел, что ты мой брат. Убил бы!
– Не так просто убить сына короля Гарольда Годвинсона! – Магнус гордо вскинул голову.
Поленица потянула Эдмунда в смежную с горницей оружейную. Когда они скрылись, Магнус кликнул холопа, молча указал на разбросанные скамьи и перевёрнутый стол и снова присел у печи. Терпение его иссякало, он стал в мыслях прикидывать, куда бы податься, к кому наняться на службу. К ромеям – говорят, они хорошо платят? Нет, ромеи живут слишком далеко от Англии. Тогда, может, к польскому королю? Но, говорят, поляки не любят брать в дружину чужестранцев. Мысли Магнуса путались, он хмурился, скрипел зубами, злился.
Дверь тихо скрипнула. Англ из сторожи поспешил сообщить:
– В лагере принц Хольмгарда[69], Свиатоплуг. Хочет видеть тебя.
– Зови его скорей! – Магнус сам не понял, почему вдруг обрадовался и оживился.
Сунув ноги в сапоги, он порывисто вскочил.
Святополк, нагнувшись, чтобы не задеть головой притолоку, ступил в горницу. Перекрестился на икону Богородицы на ставнике, сел за стол, который гридень[70] накрыл белой с алыми цветами скатертью.
…Пили светлый пшеничный ол[71], закусывали воблой и душистым хлебом.
Святополк неторопливо тянул своё:
– В Новгороде мне нужна дружина. Знаю, что ваши англы – добрые опытные воины. И ты, королевич, хотя и юн летами, имя своё уже прославил. – Видя, что Магнус расцвёл в улыбке в ответ на это «королевич», он осмелел. – Переходи ко мне на службу. Хоромы будешь иметь на Городище – не чета этим вот. И жалованье положу – думаю, унцию серебра в месяц каждому воину. А тебе вдвое боле. Будешь на чудь за данью ходить, на литвинов, от свейского[72] короля землю оберегать. Потом, суда торговые охранять в пути. Дел много.
Магнус долго молчал, думал, кусал усы, сомневался. Наконец спросил:
– Если я иногда в море нормандский драккар[73] на дно пущу, не осудишь?
– Только рад буду, королевич. Добычу с драккара поделим, станем богаче. – Святополк улыбнулся. – Да, вот что! – спохватился он. – Брат-то твой где? Хочу и с ним о наших делах потолковать.
– Эдмунд? С ним говорить не надо. Не пойдёт! – сердито буркнул Магнус. – С одной непотребной девкой он спутался.
Святополк, жуя вяленую рыбу, молча кивнул.
Магнус позвал двоих сотников, Вульфстана и Кнута. Составили ряд, скрепили его вислой княжеской печатью. Всего под началом Магнуса поступали на новгородскую службу четыре сотни воинов – почти треть пришедших из Дании. Каждый ставил на грамоте против своего имени крестик или чертил незамысловатый знак.
Обратно в Киев Святополк воротился уже затемно. Дорогой он, пустив коня шагом, всё мучился сомнениями: не переплатил ли серебра, не следовало ли поторговаться? Но поздно было жалеть о содеянном: грамота с печатью уже лежала в калите.
Святополк отогнал прочь беспокойные мысли и всмотрелся в тёмную вечернюю даль.
Глава 9. Страхи и молитвы Всеволода
Запрокинув руки за голову, князь Всеволод уныло смотрел ввысь. Далеко в светло-сером пасмурном небе плыл журавлиный клин, видно было, как птицы равномерно, в такт машут крыльями. Один взмах, другой… Журавли летят на юг, в тёплые неведомые страны, навстречу ласковому солнцу, а он, Всеволод, лежит здесь, на лугу возле красного двора, на пожухлой траве, на холодной влажной земле, усталый, обессилевший, мрачный, и понимает с горечью, тоской и страхом, что уже никакое солнце не согреет его своим теплом. Один холод, один ужас свершённых грехов, одна безнадёжность – вот каков его удел!
– Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои. Наипаче омой меня от беззакония моего и от греха моего очисти меня, – шепчет он едва слышно дрожащими устами.
Но что толку от молитв, если створил он, по своей собственной воле и по дьявольскому наущению, Каинов, не смываемый ничем, грех, если багряная полоса, струя крови всё стоит и стоит у него перед глазами! Крови Изяслава, брата, крови, которую пролил он, Всеволод, князь Хольти скандинавских саг! И ужас охватывает, сковывает сердце, и, кроме этого ужаса, нет у него в душе ничего – одна немая чёрная пустота – до звона в ушах. Ни крика, ни боли, ни стыда!
Вдруг подумалось: а не бросить ли ему всё это – власть, золотой стол, дорогие одежды, глуповатую надменную жену-половчанку, Киев с его бесконечными надоедливыми делами и хлопотами?! Не лучше ли облачиться в рубище, надеть на грудь тяжкие вериги, взять в десницу деревянную сучковатую палку, забросить за плечи худую котомку со скудным скарбом и отправиться, вослед этим небесным птицам, в бесконечное и бесцельное скитание? Калики перехожие… Всеволод вспомнил долгобородых седовласых старцев в истоптанных лаптях, в лохмотьях, с неземным огнём в глазах, и тотчас ему со всей отчётливостью стало ясно: такая жизнь – не для него, привычного к слугам, к роскоши, к доброй еде, к тёплым теремам и книжным свиткам. Да и – он знал – не спасёт его скитание, не укроют жалкие лохмотья от грехов и Господней кары – да, от кары, которая – он это тоже знал – неотвратима. И когда намедни приходил к нему английский принц Магнус, говоря, что переходит на службу в Новгород ко Святополку, и когда слушал он донос тайного соглядатая о крамольных речах племянника Петра-Ярополка, и когда получал тревожные вести об обретавшихся в Тмутаракани и измышляющих новые ковы[74] против него Святославичах – Романе, Олеге и Давиде, – ударяло в голову: вот оно, начинается! Близит час расплаты!
Слабость растекалась по телу Всеволода, дрожали колени, веко дёргалось ни с того ни с сего, а иной раз среди ночи, когда просыпался он, весь мокрый, в ужасе после очередного кошмара, боль стискивала сердце. Он молился горячо, стуча зубами от холода, боль отступала, уходила, но ночные страшные видения всё стояли перед глазами – то отец с криком: «Как посмел?! На брата!», то вдруг покойный племянник Глеб Святославич, в гробу с изуродованной шеей, то та же багряная струя крови на склоне кургана. И гром… гром средь ясного неба – пронзительный, раскатистый – звенел в ушах, как набат!
Неужели… Нет ему никакого спасения, никакой надежды?!
Он снова падал на колени, отчаянно взывал: «Господи! Не для себя, не для себя творил!» – понимая всю тщетность своих мольб и увещаний. Ведь предостерегал же его Господь отцовыми устами! И гром небесный на поле брани – это тоже было предупреждение – о грозном и неотвратимом наказании за Каинов грех, за попрание клятв, за зависть, козни, за то, что думал, в сущности, только о своей выгоде, о корысти, о власти. А теперь – вот она, власть, бери, держи! Но валится она, выскальзывает из рук, ибо всё «суета сует и томление духа». И что остаётся теперь ему? Ждать, ждать кары Божьей, на иное нет сил!