– Что вспоминать об этом, отец! – с сокрушением сказал Всеволод. – Бог – судья ему. Сам же говоришь.
– Об ином хотел я, княже! – Митрополит нахмурил лохматые седые брови. – От латинян на Руси много зла исходит. Много овец заблудших зрю в стаде своём. Негоже вам, княже, дщерей своих за латинских крулей и князей выдавать и самим латинянок в жёны брать. Тако вот и плодится зараза, чума рымская на Руси. Поглянь: три снохи твои – латинянки. Чужие они здесь, чужим свычаям и обычаям чад своих научают. Вред великий от сего грядёт, княже. Вырастут бо внучата ваши, будут на папу да на бискупов глядеть.
– А вот в этом ты неправ, отче. Вернее, не совсем прав, – мягко возразил Всеволод. – Все мои снохи: и Гида, и Лута, супруга князя Святополка, и Ирина – крещены в нашу веру. А о вдовой княгине Гертруде, упрямой в своём латинстве, скажу словами пророка Екклесиаста: «Кривое не может сделаться прямым».
– Но, может, княже, снаружи токмо[84] покорны они и благочестивы? – Иоанн упрямо мотнул головой. – А внутрь, в души их ты заглядывал ли? Княгиня Гертруда же, мнится мне, душою открыта, лжи не приемлет. Таковы ли снохи твои, княже великий? Вот совет мой тебе: приглядись к сим жёнкам получше. О вере с ними потолкуй. А то как бы волчиц мы в стадо Христово не пустили. Сдаётся мне, Лута с Гидою полукавей да поумней княгини Гертруды.
…Митрополит благословил Всеволода на прощание и давно ушёл, а князь, уставший после долгого спора, стоял у окна, тупо глядя вдаль на крутой днепровский берег. Ноябрь, минули сороковины по Изяславу, скоро льдом скуёт реки, снег укутает землю, и прошлое постепенно уйдёт, отодвинется посторонь, затаится в глубинах памяти. Уже одно то хорошо, что чёрные одежды сняли с себя снохи и племянники. Ничто не будет непрестанно, из часа в час, напоминать об убитом Изяславе.
Всеволод невзначай бросил взор в сад. Там медленно прохаживались все три невестки. Иоанн прав – Бог весть, что там у них на уме. Вот идут – чуть впереди Ирина, красавица – дух захватывает. Лицо набелено чуть не до блеска, колты переливаются у висков, а какие мысли под высокой кикой, в голове таятся – разве выведаешь?
Засмотревшись на Ирину, Всеволод не сразу заметил, что две другие княгини вернулись в терем. Вскоре весело и задорно застучали по лестнице ноги в сафьяновых сапожках. И вот уже стоят они обе перед ним, кланяются, Гида просит:
– Великий князь, отец мой! Если можно, дай нам Псалтирь и Апостола.
Всеволод, порывшись, достал из ларя просимые книги, тяжёлые, с медными застёжками.
– Читайте на здоровье. Сказано мудрым: «Велика есть польза от книжного чтения».
– «Кто же книги часто читает, тот беседует со святыми мужами», – продолжила, улыбаясь, княгиня Лута.
Её долгая горностаевая шуба плавно струилась с плеч, парчовая шапочка была сплошь заткана смарагдами[85], рубинами и яхонтами[86], на шее блестела толстая золотая цепь в три ряда. Наоборот, Гида была одета очень скромно, в простой шушун. Голову её покрывал шёлковый плат – Всеволодов подарок, на руке виден был серебряный браслет – вот и все украшения молодицы. Князь вспомнил давний уже разговор с сыном – это Владимир, конечно. «Не до чермных одежд», «Обойдётся княгиня», «Нечего злато на себя цеплять», – так и слышит Всеволод полные презрения сыновние слова.
Даже жалко немного стало молодую княгиню. Ведь, наверное, тоже хочет покрасоваться, как любая жёнка, как эта темноволосая чешская богачка со слегка вздёрнутым носиком и ярко накрашенными алыми устами. Чем-то Лута вдруг напомнила Всеволоду покойную старуху Хильду, служанку его матери Ингигерды. Вроде ничего общего, дочь чешского князя Спитигнева намного моложе и красивей, но вмиг возникла перед князем Хольти избёнка у Лядских ворот, двор, обрамлённый крепким частоколом, седые, разметавшиеся по подушке волосы и сказанные шёпотом, с присвистом слова признания: «Твой настоящий отец – конунг Олав Харальдссон!»
Стиснул Всеволод уста, отогнал прочь неприятные воспоминания, улыбнулся обеим женщинам, поцеловал сначала сияющую от удовольствия Луту, а затем Гиду по-отцовски нежно в лоб.
…Позже явился к нему Святополк, он всё жаловался на «жженье огненное» в боку, они допоздна играли в шахматы в верхней горнице. Двигая фигуры, Всеволод вдруг вспомнил покойного племянника Ростислава[87]. Боже, как было это давно?! И был ли Ростислав вообще, или это просто некий призрак прошлого, фантом языческой разгульной эпохи посетил его тогда в Переяславле, дыхнув в лицо удалым бесшабашным ветром?
– Эй, стрый, куда ты ходишь? – оборвал его мысли Святополк. – Вот мат тебе! На-ка, заполучи!
Всеволод неожиданно разозлился. Вторую партию он выиграл в каком-то бешеном порыве, а над третьей они сидели битый час, оба осторожные, задумчивые, усталые. На сундуке у двери храпел челядин, уже не один раз просовывала любопытный нос в покой удивлённая долгим отсутствием мужа в ложнице супруга Всеволода, половчанка Анна, а дядя с племянником всё терпеливо сидели на лавках, всё не желали уступить друг другу.
Наконец Святополк не выдержал.
– Давай, стрый, отложим игру нашу. Я как следующим летом в Киеве буду, продолжим, возобновим. А то аж голова разболелась.
– Ну что же, сыновец[88]. Согласен, отложим. И партию, и дела наши. – Всеволод растолкал челядина и велел ему осторожно, не сдвигая фигур, убрать со стола доску.
Святополк отправился спать, а великий князь прошёл в другой покой, тот, где он беседовал с митрополитом. Тяжело рухнув на колени перед ликом Спасителя, он со слезами в глазах прерывисто зашептал:
– Господи, спаси и помилуй! Каину уподобился я, грешный! Не хотел, не хотел я убивать его! Бес меня попутал! Изяслав, брат!
Всеволод не заметил застывшую в ужасе у двери Гиду с Апостолом в руках. Неслышно положив книгу на столик, молодая княгиня быстро выскользнула за дверь. Всё хрупкое тело её содрогалось от страха. Она неожиданно узнала то, о чём знать никак была не должна. И она не могла никому ничего сказать, не с кем было ей поделиться ужасной тайной! Нет, она всё же скажет потом Владимиру! Пусть и он знает! А вдруг он и так знает, вдруг они с отцом вместе?! Как огнём обожгла Гиду показавшаяся ей в первый миг чудовищной мысль. Нет, нет, этого не может быть! Владимир – он не такой!
Мучимая тяжкими сомнениями, Гида до утра не сомкнула очей.
Глава 13. В дальней дороге
Медленно трусили по заснеженному зимнику статные добрые кони. Сверкала богатая сбруя, серебром блистали стремена, ярко горели цветастые попоны. Глубокие следы от полозьев тянулись вослед возкам.
Боярин Яровит жадно всматривался вперёд. Долгая дорога надоедала, а ноющая от усталости спина напоминала о том, что молодые годы давно минули и с каждым днём, с каждым годом накатывает ему на плечи старость, близит окончание земного пути. Нынешним летом стукнуло Яровиту сорок пять, вроде ещё и силы нерастраченной много, и замыслов больших хватает, а вот ломит в спине, пот катится градом из-под шапки с собольей опушкой, на привалах дрожат и немеют от напряжения колени, и кости трещат в ногах, как только разгибаешь их после скачки.
Чем ближе подъезжали они к Новгороду, тем меньше встречалось на пути деревень и сёл – один чёрный еловый лес густел за обочинами да широкая белая лента шляха бежала за окоём, перескакивая с пригорка на пригорок. Постепенно Яровит отвлёкся – и от боли своей, и от созерцания унылой дороги. Целиком погрузился он, как часто случалось в дни пути, в размышления.
С купцом Захарией Козарином договорились о торговых делах. Захария посылал в Новгород своих людей, мыслил скупать воск и дорогие меха, везти их по весне Волгою в Саксин[89] и дальше, за Хвалисское море, в Персию. Всюду были у Захарии связи, он называл имена, города, товары. Чуял Яровит: если поставить дело как подобает, польются в скотницу[90] обильные ручьи звонкого серебра. И на Персии и Саксине он не остановится, будет снаряжать купецкие караваны в западные земли – к поморянам, свеям, в Германию, во Фландрию. Он хорошо понимал, что главный источник богатства тут, на севере Руси, как раз торговля, ведь добрых урожаев на болотистой, продуваемой холодными ветрами Балтики земле не соберёшь. Зато разноличные ремёсла, охотничьи промыслы, бортничество – это он намерен был поощрять и развивать. Благо власти у него в Новгороде будет поболе, чем даже и у князя.