Вдруг подумалось о князе Всеволоде. Тогда, перед отъездом его из Чернигова, младший Ярославич назвал его другом и помощником. И не предаёт ли теперь он, Яровит, своего благодетеля? Не попирает ли он стопами былую дружбу, когда руками Святополка переманивает на новгородскую службу англов и мыслит заключить договор со Всеславом Полоцким? И не хочет ли он в грядущем оторвать Северную Русь от Южной, Новгородские земли от Киева? Не Всеславовым ли путём он идёт?
Нет, нет, не в том дело! Он не раскольник, не смутьян, не переветник![91] Просто он думает, знает: как раз здесь, на севере, в этих непролазных дебрях – будущее Русской земли, её народа, грядущая её слава. А коли так, то и хочет он, чтоб и воины удатные приходили сюда на службу, и народец селился в городских посадах, спасаясь через леса и реки от половецких набегов и княжеских усобиц. И мир на земле нужен, вот для того и направлены будут послы в соседний Полоцк. И если князь Всеволод этого не понимает – значит, то его беда и вина. Ибо канули в Лету времена, когда все города и веси тянули к Киеву. Объединить Русь, забрать власть в одни руки – это глупые бредни и несбыточные мечты! Он, Яровит, хотел блюсти с Киевом мир, торговать хотел – не воевать, как в гордыне погрязший покойный Глеб. Но и свободы хотел; хотел, чтоб руки у него были развязаны, чтоб не указывали ему из Киева, как быть и что делать.
Они обогнули Ильмень-озеро; лес расступился, убежал вправо, в синюю даль; заискрился впереди широкий Волхов, запестрели многолюдные пригородные слободы. В морозное небо возносились купола тьмочисленных деревянных церквушек, долгой чередой тянулись починки с глухими заборами, по дорогам со скрипом проезжали крытые рядном[92] телеги.
– Слава Христу! Конец близит пути нашему! – Святополк, накинув на плечи медвежью шубу, высунулся в дверь возка. Его мутило – вчера с Магнусом излиха выпили мёду.
– Нельзя мне пить. Всякий раз, как выпью, жженье огненное, – пожаловался он жене, держась за бок и досадливо морщась.
Княгиня Лута, в парчовой шапочке, с золотыми звенящими серьгами в ушах, заботливо, с осторожностью подала ему горячий травяной отвар.
Святополк большими глотками быстро опорожнил чашу, скривился от горечи во рту и повалился обратно на лавку.
Впереди показались строения Городища. В предвкушении покоя и отдыха молодой князь смежил веки.
Глава 14. Милана-Гликерия
Молодая жёнка в чёрном вдовьем повойнике на голове стояла, опираясь на толстую сучковатую палку, возле Восточных ворот черниговского посада. Большие серые глаза с долгими бархатистыми ресницами устало и равнодушно скользнули по веренице всадников в дощатых бронях[93], в шеломах с кольчужными бармицами[94], которые вихрем, вздымая тяжёлую осеннюю пыль, пронеслись к Кромному городу. Обернувшись, молодица посмотрела им вслед. Уголок алого рта кривился в злой презрительной усмешке.
Чёрное одеяние не сокрыло Миланиной красоты, а постигшее её горе – гибель во время осады Чернигова любимого мужа, Олегова дружинника Ратши – только острее очертило линии лица. Глаза стали словно бы больше и выразительней, прямой нос утончился, побледневшие щёки чуть впали, сильнее, чем раньше, подчёркивая её молодость.
Всадники скрылись за стеной внутреннего города. Милана свернула с дороги и быстрым лёгким шагом двинулась к ограде кладбища. Остановилась круто у решётчатых чугунных врат, осенила себя крестным знамением, пошла дальше, петляя между разбросанными в беспорядке могилами.
У свежего надгробья с каменным, доброй работы крестом она опустилась на лавку. Долго смотрела, сдерживая слёзы, на скромную надпись на кресте: «Мечникъ Ратша». Тишина стояла вокруг, только вороний грай доносился из недалёкой осиновой рощицы.
Не выдержав, Милана закрыла лицо ладонями и разрыдалась. Овладели ею боль, отчаяние, горький, как полынь-трава, ком стоял в горле, перехватывая дыхание.
Одолела себя, встала со скамьи, выпрямилась в струнку. Заговорила шёпотом, твёрдо и спокойно:
– Прощай, Ратша мой любый! Николи боле не свидимся мы. Даж к могилке твоей, и то, видать, не судьба мне хаживать. Но ведай: отмщу я за кровушку твою местью лютою! Получит убивец проклятый за гибель твою полною мерою! В том ротý[95] даю! Прощай!
Она бросила последний взгляд на крест с надписью, снова с усилием сдержала слёзы на глазах, прошла ещё к соседней, отцовой могиле, положила цветы, а затем, резко повернувшись, едва не бегом ринула назад, за ограду кладбища.
Шла, запыхавшись, опираясь на палку, вверх по склону приречного холма. Остановилась, устало вытерев с чела пот, на самой круче. Перевела дух, огляделась по сторонам; видя, что никого поблизости нет, юркнула в маленькую пещерку, вырытую в давние времена каким-то благочестивым монашком.
В нос ударил тошнотворный запах тления. Раздвинув густые кусты орешника, Милана подошла к лежащему в пещерке телу молодой женщины. Этот труп она обнаружила у речного берега пару дней назад и отнесла сюда, сокрыв ото всех. Умершая была либо утопленница, либо погибла она во время недавней осады Чернигова – может, задохнулась в дыму или разбилась, упав с кручи. Хотя ран на теле у неё нигде не было видно.
Милана отыскала в пещерке заготовленную намедни большую корзину с домотканым крестьянским саяном и простенькой обшарпанной шубейкой, быстро переоделась, а затем, преодолевая страх и отвращение, нарядила труп в своё платье и повой[96]. Подумав, отцепила золотые серёжки – Ратшин подарок, с горечью и сожалением вставила их в уши умершей женщины. После, взяв острый камень, до неузнаваемости изуродовала лицо покойницы. Истерев в кровь пальцы, отбросила камень, поглядела на труп, улыбнулась удовлетворённо: «Теперича не признают. Помыслят, я будто се».
Смеркалось. Милана осторожно, стараясь не шуметь, перетащила тело к реке и положила в воду у самого берега. Ещё раз огляделась, прислушалась, сильней надвинула на чело чёрный плат.
Лениво лизала песчаный берег речная волна. Пахло тиной, холодный ветер плескал в лицо. Милане сделалось страшно, она содрогнулась, покачнулась, едва не упала, судорожно ухватившись за палку. Вдруг только что такая важная, необходимая ей месть стала казаться пустой глупой мечтой взбалмошной отчаявшейся жёнки. Неужели всё это переодевание, этот труп, качающийся на волнах – её, Миланы, затея?! Нет, нелепо, бессмысленно поступает она! Ведь Ратшу она не вернёт, а больше… Больше нету у неё ничего в жизни!
Чада – их воспитают мать и тётки – благо все они не стары и не бедны.
А Яровит – так ли уж он виноват? Видела Милана, как отодвинул он от Ратши негодяев-ростовцев, видела и то, что был у них с Ратшей честный поединок, и ещё – что Ратша напал на Яровита первым. Но если, если не мстить, то что же ей остаётся?!
В какое-то мгновение Милане захотелось броситься с размаху в речную глубь, уйти прочь от этого жестокого равнодушного к её беде и горю мира.
Пересилил опять-таки страх, и ещё она знала: покончить с собой – значит погубить свою душу.
Да что она, в конце концов, так распустилась! – одёрнула себя молодица. Откуда страхи, откуда мысли безлепые?![97] Всё делает она правильно. Так и должно быть! Не уйдёт убивец от ответа!
С трудом заставив себя отбросить прочь сомнения и колебания, Милана решительно вскарабкалась обратно на гору.
…Мать, боярыня Анастасия, горько рыдала в углу.
Милана твёрдо, вскидывая голову, говорила:
– Сребро возьму, поеду в Новый город. Сказывать буду: вдова я купецкая. Нарекусь именем крестильным, Гликерией. В Новом городе как ни то обустроюсь. Чад, аще[98] что, привезёшь ко мне. Негоже им без матери-то. А может, и по-иному содеем. Что, аще не удастся месть моя, аще Бог от мя отворотит? Ну, да тамо поглядим. Пущай покуда думают, будто утопла я. Об одном прошу, мамо: жёнку ту схороните по-христиански, как подобает. Ну а я ныне же нощью отъеду. Никому обо мне не сказывай. Токмо один Издень-возчик пущай ведает. Издень – человек верный. Даст Бог, довезёт до Нова города.