Всё, что я хотел сказать о нашем времени, – в этой поэме. Автор Не смирённый запретом… Я только сын народа своего… Я только сын народа своего, И мне вовек не будут безразличны Роскошество дворцов его столичных И бедность деревенская его. Люблю, когда звенящий самолёт Меня несёт в стремительном разбеге, Но не претит и тряский ход телеги, Когда она по колеям ползёт. Люблю, когда, мерцая на бегу, По осциллографу мелькают точки, Но мне милы и скошенные строчки Густой травы на заливном лугу… Но не люблю, когда, как некий князь, Работник управленческого типа Врастает в стол, как будто в землю глыба, Всей сутью от народа отстранясь. Так повелось, не знаю почему, Но, сохраняя важность и породу, Не он, как надо бы, идёт к народу, А вновь и вновь народ идёт к нему. И гневно против этого всего Я голос свой сегодня поднимаю, Поскольку так я правду понимаю, Поскольку сын народа своего. В том году… Не смирённый запретом (Вот ведь страсть в рыбаке!), Мой отец, что ни лето, Пропадал на реке. За седьмым поворотом Вдоль некошеных трав Проплывал он то с ботом, То с сетями на сплав. Тёплый сумрак сгущался, Становилось темно, И отец мой стучался Бодрым стуком в окно. Выбрать затемно сети Помогал я отцу. А наутро соседи Собирались к крыльцу. «Ай да Лёня, голубчик, Будь подольше здоров! Отпусти-ка на рубчик Енисейских даров». И в обмен на бумажки По цене даровой Свежей рыбы по чашке Уносили с собой. И приподнято, в духе, Мой отец говорил: «Вот и ладно, старуха! Всех, как есть, накормил». И, разгладив рублёвки, Настроением креп: «Вот тебе на обновки, И на соль, и на хлеб». И струился упруго, Как на старом пруду, Рыбный запах в округе В том голодном году. Тихо светит луна… Тихо светит луна В отражении вод. А вокруг тишина Над полями плывёт. И синеет гора За сияньем речным, И с отцом у костра Мы сидим и сидим. 1954 г. Послевоенный хлеб
Неясный гул очередей На затуманенном рассвете. Как лица близких мне людей, Я помню очереди эти. Ещё зевая и крестясь, Весь долгий путь ворча не в духе, К торговой лавке в ранний час Сходились первыми старухи. Их телогрейки и платки Пестрели около забора, И с лёгкой чьей-нибудь руки Рождались темы разговора. Что дед Семён совсем ослеп, Что непослушней стали дети, Про то, что был бы только хлеб, И можно жить да жить на свете. И темам не было числа, И гул, рассветом не уменьшен, Всё рос. И очередь росла Уже за счёт детей и женщин. Я получал свой номерок С трехзначной цифрой карандашной И запасался, сколько мог, Недетской выдержкой тогдашней. Стоял, к забору прислонясь, Но видел у насосной вышки, Как, в поединке распалясь, Над чикой сгрудились мальчишки. И мне приспело поиграть! И мне монеты бить охота! Но скоро карточки сверять, Но хлеб купить – моя работа. И эта истина была Сильнее, чем запрет суровый. И долго очередь текла К фанерной лавке продуктовой… Памятник Тот памятник стоял в центральном сквере, В широком георгиновом кольце, С печатью непреклонной гордой веры На отрешённо-гипсовом лице. Но как-то город был разбужен вестью, Что памятника в сквере больше нет, Что на его святом когда-то месте Лишь гипса исковерканного след. Ватага быстроногих ребятишек, Мы первыми собрались у руин. И любопытства нашего излишек Бранил какой-то строгий гражданин: – Ишь, расшумелись! Ну-ка, живо, живо… Нашли, где заниматься беготнёй… — И терпко пахло зрелою крапивой, И гипсом, и цветочною пыльцой. Тот гражданин ушёл. Пришли другие. – Вот так вот и живёшь: с небес да в грязь. – Не дело это, братцы дорогие… Не дело так, народа не спросясь… А день рождался. Поднималось солнце. Всё больше света рдело в облаках. – Да что тут спорить? Время разберётся… – Оно-то разберётся… Нам бы как… За днями промелькнувшими моими, Перед началом будущих времён Всё реже я встречаю это имя Среди других фамилий и имён. Но почему почти на полпланеты, С улыбкой в чуть прищуренных глазах, Летят его забытые портреты В грохочущих, как гром, грузовиках? |