Очень любопытна внутрипартийная, кремлевская игра советских лидеров друг перед другом. Уже несколько месяцев идут переговоры со многими из нас, Юрий Орлов уже в Москве, а на заседании Политбюро 26 сентября 1986 года якобы впервые упоминается о политзаключенных:
«Горбачев. Я попросил Виктора Михайловича рассказать о том, что за люди у нас отбывают наказание за преступления, которые западная пропаганда квалифицирует как политические.
Чебриков. Согласно нашему законодательству эти преступления являются особо опасными государственными преступлениями. Всего за совершение указанных преступлений привлечены к ответственности и отбывают сейчас наказание 240 (это только в политических зонах и тюрьмах, в десять раз больше в уголовных зонах, тюрьмах, ссылках и психушках — С.Г.) человек. Эти лица, осужденные за шпионаж, переход государственной границы, распространение враждебных листовок, валютные махинации и т.д. Многие из этих лиц (никто, кроме Сахарова — С.Г.) заявили о своем отказе от продолжения враждебной деятельности. Свои заявления они связывают с политическими изменениями после апрельского Пленума ЦК КПСС и XXVII съезда партии.
Представляется, что можно было бы вначале одну треть, а затем и половину этих лиц из заключения освободить. В этом случае отбывать наказание остались бы лишь те лица, которые продолжают оставаться на враждебных нашему государству позициях.
Горбачев. Представляется, что это предложение можно было бы поддержать.
Чебриков. Мы сделаем это разумно. Для того, чтобы быть уверенными, что указанные лица не будут продолжать заниматься враждебной деятельностью, за ними будет установлено наблюдение».
Фамилии Марченко пока нет ни в одном из немногих, ставших известными документов Политбюро. Может быть как раз потому, что он и был для них самой сложной проблемой.
Вновь начиналась обычная советская работорговля. В тексте совещания в зале Секретариата ЦК с членами Политбюро и помощниками, 22 сентября 1986 года то есть еще за четыре дня до «предложения» Чебрикова можно было прочесть то, что мы хорошо понимали и сами:
«Шеварднадзе. Рейган согласен на встречу в Рейкьявике... если будет решен вопрос о Данилове и если будет положительный ответ на список во главе с Сахаровым.
Горбачев. Если бы удалось провести Рейкьявик - это было бы очень полезно... И для Соединенных Штатов Америки. Данилова они получат. А что касается списка (кому было отказано в выезде), мы проглотили присланный нам из ООН список на 25 человек. По Данилову - Сахарову держаться надо твердо, не терять лица. Орлова (диссидента) через месяц отпустить. Относительно «двадцати пяти» ответим, а когда, как и кого из двадцати пяти это коснется - это другое дело...
Но имейте в виду: если у них нет интереса, то из этой встречи, конечно, ничего не получится. Нас нельзя обвинить в отсутствии конструктивности. Поэтому больше чем по Данилову и Орлову в течение месяца уступать нельзя».
Прошла еще неделя или дней десять после того, как Марченко прекратил голодовку, Толю по-прежнему держали одного в камере. А я из-за своих предыдущих голодовок и карцеров дошел до того, что уже довольно плохо ходил, и мне начали по утрам ежедневно делать уколы витаминов В-6 и В-12. Делал их фельдшер в комнате начальника отряда. И однажды на столе я увидел две стопки хорошо мне знакомых, еще по обыскам в Перми, где наши вещи иногда лежали рядом, общих тетрадей Толи (штук 20-30), аккуратно сложенных и сверху перекрытых инструкцией к слуховому аппарату. Толя постоянно, в любых тюрьмах и лагерях занимался самообразованием, но здесь было ясно, что тетради сложил не он — бессмысленная заводская инструкция к слуховому аппарату не могла иметь для него значения. Я тут же спросил фельдшера:
Где Марченко?
Вывезли в Казань, в больницу.
Это был вполне правдоподобный ответ. После длительной голодовки, да еще желая провести с Толей какие-нибудь переговоры, его вполне могли, как Бегуна, как Морозова, тоже отправить на время в Казань.
Но я провел в тюрьмах девять лет. И когда через час медсестра Соня стала разносить по камерам лекарства я, взяв у нее еще витаминов, спросил для проверки:
А где Марченко?
Увезли в чистопольскую больницу.
Этот ответ значил совсем другое. В Казани была закрытая межобластная больница МВД, возили туда зэков из Чистополя нередко, раз в полгода приезжали врачи оттуда для осмотра заключенных. Но в Чистополе была обычная городская больница, врачи которой стыдились, что в их маленьком городе находится политическая тюрьма и презирали тюремщиков. Единственный известный мне случай помещения туда зэка — лечение смертельно больного очень старого Юрия Шухевича, от которого врачи пытались передать письма на волю. Меня оба раза возили из Чистополя в Казань, во второй — с открытым переломом руки, на хлипком газике, по сильно ухабистой дороге. Если Толю отправили в чистопольскую больницу, значит, он при смерти.
Я начал стучать в дверь, требовал вызвать врачей, Чурбанова, объяснить, что происходит с Марченко. Внезапно оказалось, что тюрьма совершенно пуста. Кроме молодого дежурного сержанта, который ничего не мог сказать, никого не было — даже обязательного начальника смены, зам начальника политчасти Яшина, начальника по режиму, начальника тюрьмы. Не зная, что делать, я написал заявление о голодовке, отдал сержанту — никого в нашей части тюрьмы не было. Только к вечеру появился Чурбанов, стал меня уговаривать:
Вы же знаете, Григорьянц, Соня — старая дура. Она просто перепутала. С Марченко все в порядке, он в Казани.
Чурбанов, как и я, понимал разницу между больницами. Потом пришел Альмиев и повторял все за Чурбановым.
И я дал себя убедить, забрал заявление о голодовке, тем более, что никто в тюрьме меня не поддержал, только Миша Ривкин, услышав, объявил однодневную голодовку (но ни я, ни кто другой об этом не знал), хоть я громко кричал обо всем на коридор и в других обстоятельствах уже за это угодил бы в карцер. Все были озабочены чем-то своим.
На самом деле врали мне все: и медики, и Чурбанов— именно в эту ночь погиб Толя. Как именно он был убит, я не знаю. Недели через три, когда в смерти Толи я уже был уверен (мне в карцер постучал сверху Алеша Смирнов, узнавший об этом из Москвы), стал осторожно узнавать, как же это произошло.
Чурбанов мне нагло ответил:
Вы же знаете, Григорьянц, что он был глухой.
Но, может быть, это был намек на последствия менингита.
Приехавший через месяц врач из казанской больницы, с которым я уже был довольно хорошо знаком, сказал осторожно:
Я точно не знаю, кажется, это было воспаление легких.
Ларисе Богораз — жене Толи — официально объявили о смерти от острой сердечной недостаточности. Она не настаивала на дополнительной независимой экспертизе, а позже на эксгумации, не требовала вернуть ей Толины тетради (через много лет какая-то якобы случайная сотрудница тюрьмы вернула ей пять из тридцати тетрадей, хранившихся, конечно, в Толином совершенно секретном деле), не провела пресс-конференцию, которая могла бы всколыхнуть мир.
Бесспорно известно одно: Марченко было демонстративно и преступно отказано во врачебной помощи. По официальным данным, предоставленным его семье, он накануне почувствовал себя плохо и был действительно вывезен из тюрьмы, но не в чистопольскую или казанскую больницу, а в медпункт чистопольского часового завода, где в рабочее время находился один врач, ночью — никого. Толю привезли в три часа дня, в пять — рабочий день у врача кончился и она ушла домой. Толя ночью умер. Даже если допустить, что ему ничто не было подмешано в искусственное питание, баланду или еду из ларька, как это было со мной, Корягиным, Яниным, Анцуповым или не было сделано что-то другое, на что КГБ вполне был способен — его вывезли из тюрьмы, где в отличие от медпункта были два штатных опытных врача, два фельдшера и медсестра. В Чистопольской тюрьме было круглосуточное дежурство медиков. По-видимому, никто и в обеих больницах и в тюрьме не хотел брать на себя ответственность за гибель, за убийство Анатолия Марченко — одного из самых замечательных и героических людей в русской истории.