Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но не только поведение Синявского и в суде и в лагерях (да, собственно и его ранние публикации за рубежом) не соответствуют такой репутации, такой роли в истории России. Но, главное, есть вполне внятное (потом аккуратно им замалчиваемое) определение Синявским своей роли, своего поведения данное им в одной из лагерных книг - «Прогулки с Пушкиным»:

- Судьба любит послушных и втихомолку потворствует им, и так легко на душе у тех, кто об этом помнит.

В эту основополагающую формулу, редкую по откровенности у Синявского, укладываются и его сотрудничество с КГБ, и его успешная работа в советском литературоведении и все дальнейшее его поведение. Но не укладывается в роль «послушного» приписываемое ему лидерство в самоотверженном и протестном по своей сути (в лучшее его время) диссидентском движении.

Но возвращаюсь к моей последней голодовке. Желая успеть еще хоть что-то в жизни сделать и, как выяснилось, правильно оценив положение вещей, сутки на двадцать вторые, так и не дождавшись искусственного питания, я впервые в своей тюремно-лагерной жизни прекратил голодовку ничего не добившись и без всяких условий. Просто, и на первый взгляд беспричинно, написал об этом заявление. На этот раз меня подняли в камеру не к Янису, а к Должикову. Должиков был в камере с Сендеровым, когда умирал Морозов, со мной, когда отравили Анцупова. Иосиф Бегун рассказывал, что Должиков пытался его терроризировать, но со мной он, особенно в этот раз, был совершенно идеальным соседом. Первые дни мне, правда, было не до него. Не оговорив никаких условий, я не озаботился и хотя бы о белом хлебе, а оставался после 22 дней абсолютной голодовки на строгом режиме — сами тюремщики мне его не облегчили — и получал через день миску каши с пятью кильками и каждый день черный хлеб. Из истончившегося желудка и пищевода дня два хлестала кровь. Но все это я как-то вытерпел, потихоньку все начало налаживаться, кроме того Должиков (вероятно, по согласованию с начальником отряда) активно вязал за меня сетки (я этого и не умел и не мог). Благодаря сданным якобы мной сеткам я дней через десять смог оплатить, так и не получив ни диеты, ни хотя бы нормальной еды, белый хлеб из ларька. Это было тоже новое, перестроечное ужесточение режима: продукты в ларьке, раз в месяц, теперь можно было купить только на деньги, заработанные в тюрьме, а не присланные из дому. У меня, естественно, «заработанных» не было. Тем временем мне начальник отряда сам принес две детские(?) тетрадки, и я продолжал в них вписывать все новые какие-то свои статьи, ни с кем это не обсуждая, но ясно показывая — в дополнение к внезапно прекращенной голодовке, что ни о чем кроме литературной работы я в будущем не думаю. Я с интересом играл в эту игру, еще не зная ее результатов. К тому же впервые за все девять лет заключения мне еще и писать было интересно.

А Толя продолжал свою тоже последнюю голодовку. Он был один в громадной, изолированной от всех камере. Именно Марченко был, конечно, самой серьезной проблемой для КГБ в процессе рекламного освобождения политзаключенных. Толя был абсолютно честен, несгибаемо жесток, прямолинеен и никогда не шел ни на какие соглашения. Ему, как и мне в 1980 году, предложили уехать в Израиль. Я просто положил в дальний ящик приглашение и забыл о нем. Толя сразу же на него откликнулся, заявил, что готов уехать из СССР, но не в Израиль, где у него нет никаких родственников, а в Соединенные Штаты — открыто, как политический эмигрант. Это власти никак не устраивало.

У Толи была забавная манера вести переговоры с начальством. Когда для него в этом была нужда, он первым говорил администрации всё что хотел сказать, а потом вежливо, даже с доброжелательной улыбкой, почти как китайский болванчик кивая в знак согласия, выслушивал все, что ему отвечало начальство. Они не сразу замечали, что глухой после перенесенного в тюрьме менингита Марченко, сказав всё, что считал нужным, осторожно вынимал из ушей микрофоны слухового аппарата и ответы их уже не слышал, не слушал.

Главное, Толя был не только жестче, но и гораздо известнее в мире, чем все остальные политзаключенные в Советском Союзе, включая и Орлова и Щаранского. Это произошло почти помимо его воли. Аккуратно уехавший в 1968 году Аркадий Викторович Белинков был блестящим публицистом, человеком необычайно острого и четкого мышления. Он и ехал для того, чтобы издавать за рубежом «Новый колокол», и я думаю, что журнал был бы не хуже, если не лучше герценовского. Однако Аркадий Викторович не успел, странно и скоропостижно умер. Но перед смертью договорился с журналом «Ридерс Дайджест» о том, что один из ближайших номеров будет посвящен политическим преследованиям в Советском Союзе. Номер уже был выделен, а Белинкова в живых не было. И тогда редакции «Ридерс Дайджест» кто-то предложил опубликовать только что вышедшую на Западе книгу Толи «Мои показания». Толя помимо своей воли, но по высокой, иной, справедливости, стал наследником самого блистательного из противников коммунизма. Общий тираж каждого номера самого популярного в мире журнала на пятнадцати языках был около 50 миллионов экземпляров. И Марченко сразу же стал одним из самых известных людей в мире. К тому же его книга была актуальнее солженицынских (тоже не знавших таких тиражей) — он описал не сталинские, уже ушедшие лагеря, а сегодняшние — хрущевские, брежневские.

В довершение всех проблем у КГБ и Политбюро с Марченко он еще был до первого ареста простым сибирским рабочим и воспринимался, вполне заслуженно, как потенциальный, только еще более жесткий, чем Лех Валенса, естественный лидер всенародной советской «Солидарности». Если использовать формулу Георгия Федотова о том, что определяющими для русской интеллигенции являются ее идейность и ее беспочвенность, то Марченко единственный не интеллигент в русском диссидентском движении и, конечно, не по недостатку образования — его Толя все эти годы успешно возмещал, а по реальной почвенности своей натуры, подлинному пониманию природы и способа мышления народа, единства с которым ему было не занимать, а язык был взят не в словаре Даля.

Главное же Анатолий Марченко обладал поразительным природным здравым смыслом, пониманием внутренней логики всего происходящего, который прилагаясь к реальной политике того времени во многом превосходил не только умозрительные представления его друзей и родственников: Ларисы Богораз, Павла Литвинова, Петра Якира, но и основанные на серьезных внутренних идеологических предпосылках соображения Андрея Сахарова и Александра Солженицына. Характерным примером было отвергнутое буквально всеми без исключения «открытое письмо» Марченко о близком вторжении советских войск в Чехословакию, что казалось тогда невозможным буквально всем: от ЦРУ до чехословацких лидеров, но было очевидно не имевшему никакой информации недавнему арестанту, жившему под надзором.

К несчастью, я уверен, что Толю они убили бы в любом случае, в СССР или за границей, если бы удалось уговорить его уехать, как были убиты многие и менее опасные противники советского режима и до и за время и после перестройки.

Но пока Толя продолжал голодовку, а о ней было известно и в Москве и в мире, сделать с ним что-то было невозможно. Недели через три-четыре после прекращения моей, выходя на прогулку, я увидел, что возле камеры Толи на корточках сидит баландер с коробкой продуктов из ларька, а через открытую кормушку увидел как всегда улыбающееся лицо Толи, получавшего какие-то продукты. Он меня тоже увидел:

Привет, Сергей.

Привет, Толя.

Меня с Должиковым охранник подтолкнул к лестнице. Стало ясно, что Толя прекратил голодовку. Думаю, что убедить его можно было только одним: ему сказали, может быть, даже показали какие-то документы, о том, что предстоит массовое освобождение политзаключенных. И что только его голодовка — причина того, что освобождение откладывается. Но это лишь мое предположение. Я думаю, что для Чебрикова и Политбюро, а все вопросы об освобождении политзаключенных обсуждались, как известно из случайно опубликованных документов, на заседаниях Политбюро, именно Марченко был основной проблемой. По всемирной его известности Толю нельзя было не освободить одним из первых. И очень страшно было его освобождать — в первоначальные рекламные планы коммунистической перестройки Анатолий Марченко никак не вписывался. Для него не было разницы между «Хорстом Весселем» и «Интернационалом», Колымой и Освенцимом, коммунистами и фашистами, а ведь для подавляющего числа диссидентов и шестидесятников целью был коммунизм с человеческим лицом и образцом для подражания «комиссары в пыльных шлемах». Толя смеялся, что вокруг него все — дети старых большевиков: Лара Богораз, Литвинов, Красин, Якир, Великановы, только он — посторонний. От революционной романтики был далек Солженицын и стал далек Сахаров, но один — не собирался возвращаться, другой — написал в Политбюро незадолго до освобождения, что готов отказаться от общественной деятельности. А Марченко был здесь, ничего не писал и был с точки зрения КГБ очень опасен.

49
{"b":"645286","o":1}