Получил первую продуктовую передачу от жены. В ней (в апреле) были самые первые, конечно, в это время очень дорогие тепличные помидоры. Мне это внимание, забота, были очень важны — я ведь понимал, что оставил беременную жену с годовалым сыном совершенно без денег — кажется, с тридцатью рублями.
Но через какое-то время меня начали вызывать к следователю. И может быть во время первого же допроса следователь Леканов, очень довольный, показал мне заявление матери о том, что она совершенно не согласна с моим заявлением о незаконном допросе. Что следователь был с ней вполне вежлив, корректен и разговаривал с ней с ее полного согласия. Никаких претензий у нее к нему нет. (Уже после суда наконец нам дали первое свидание, и я спросил: «Мама, ну а что ты, кому ты, собственно говоря, помогаешь и зачем ты писала такое заявление?» Она мне ответила: «Ну а ты, вероятно, хотел, чтобы у тебя дочь родилась живой? Так вот это вот была единственная возможность прекратить допросы твоей жены». Потом все выяснилось... Я очень люблю свою жену, считаю себя во многом виноватым, мы женаты уже полвека, но сказать, что я был образцовым мужем, нельзя было никак. И поскольку они за мной следили, то и на эту тему у них была разнообразная информация. Жена была на пятом месяце беременности. Следователь, пытаясь настроить ее, как и других моих родственников против меня, получить нужные ему обвинения начал открывать ей глаза на мое поведение. Тома потеряла сознание и упала на пол. После чего Леканов предложил матери — вы подпишете это заявление, а он прекратит допросы Тамары. И у моей матери не было выбора: писать такое заявление или нет). Но я пока еще ничего этого не знал, прочитав мамино заявление пожал плечами, понял, что какие-то причины у нее были, и Леканов, кроме этой самозащиты, ничего не получил ни от меня, ни от моих родных.
В камере самой страшной бедой были клопы. И мы как могли старались от них избавиться, в том числе выжигая их. Вскоре главным виновником такого вопиющего нарушения порядка объявили меня и я был отправлен в карцер, как потом понял — по заказу следователя.
Я еще был настолько наивен, что, обнаружив на бетонном полу карцера толстый слой воды, вызвал дежурного и попросил у него половую тряпку, думая, что кто-то забыл вытереть пол. Дежурный лишь усмехнулся моей тупости, тряпки, конечно, не дал и лишь потом я узнал, что воду наливали на бетонный пол, чтобы спровоцировать туберкулез. Но мне повезло: у меня лишь начало течь из ушей. Я с прежней наивностью записался к врачу, попросил борной кислоты, чтобы закапать в уши. Но этот молодой гнусный парень ответил, что ничего мне не даст, а если начнется заражение - «я отпишусь,» - сказал врач.
Если в карцер я попал по заказу следователя, то это уже был отчаянный с его стороны шаг. Никаких полезных ему показаний получить от меня не удавалось, обвинить меня хоть как-то доказательно было не в чем, а, главное, я совершенно не был запуган и не искал с ними «общий язык». После пары допросов, когда Леканов по следовательскому обыкновению переиначил записывая мои ответы, так, чтобы из них хоть что-то извлечь, я ему сказал:
- Так продолжать допросы не имеет смысла. Я не буду вовсе подписывать ваши протоколы или мои исправления того, что вы мне приписываете будут занимать больше места, чем сами допросы. Не задавайте устно, а письменно пишите мне вопросы, а я так же письменно — собственноручно — буду на них отвечать.
Возразить на это Леканову с формальной точки зрения было нечего, но и выжать хоть что-нибудь из моих ответов ему не удавалось. И тогда Леканов (видимо, я был им все же нужен), конечно, с санкции оперативников из КГБ, пошел на то, что строго запрещалось всеми инструкциями. Я конечно, имею в виду не водворение в карцер с высоким слоем воды на полу, а проведение со мной, слегка измученным, в мокрой одежде и текущим из уха гноем, очной ставки с Юрием Милко — штатным сотрудником и осведомителем КГБ, до этого приставленного к Параджанову, а потом обнаруженным мной в качестве сотрудника Госдепартамента США. Я о нем подробно рассказываю в записках о Параджанове. Расшифровывать сотрудников КГБ во всех случаях запрещалось, но мне устроили с ним очную ставку. Конечно, нарядный и спортивный Юра внятно не говорил о своей работе, но подробно рассказал, как продал мне однажды десять серебряных стаканов XVIII века и оклад иконы Георгия. Все это было правдой, но никакого значения не имело. Все стаканы и теперь были у меня в коллекции и ничего обвинению не давали. Но совершенно неожиданно эта очная ставка действительно сработала.
В карцере я, естественно, как и раньше много думал о том, как много неприятностей доставил и родным и знакомым. А тут еще кого-то (Милко) привезли уже из Киева и я с омерзением подумал, что теперь будут теребить всех моих старых знакомых, да еще в разных городах. И чтобы избежать этого, их защитить, я сознательно дал Леканову, хоть какую-то зацепку, чтобы они могли в чем-то меня наконец обвинить, а не дергать в Москве, Киеве, Ленинграде беспомощных стариков.. Я даже уже не помню сейчас, какой была эта зацепка. Кажется, она была связана с книгами, которые у меня были. Через много лет, знакомясь с моим делом, Татьяна Георгиевна Кузнецова нашла это место и спросила меня, почему я хоть немного помог себя обвинить. Я ответил для краткости - «шантаж». Но на самом деле, там была жалость к друзьям и уверенность в том, что добиться справедливости невозможно, из тюрьмы они меня уже не выпустят, и лучше сразу же дать им возможность сфабриковать хоть какое-то дело состоящее в чтении книг и знании русской литературы, которую они считают антисоветской.
Новая камера, новые уговоры и попытка вербовки
Из карцера, где я провел дней десять,я попал в новую камеру — теперь уже тщательно подобранную. Там были люди, шедшие по более серьезным, чем золочение куполов и кража шапки, делам. Самым достойным был Юра Анохин, автор стихотворения, прочитанного на собрании в Московском университете с поддержкой восставшего народа в Венгрии. За это он уже получил первый срок, под следствием сидел тогда на Лубянке, и ежедневно поднимался по внутренней лестнице из подвальных тюремных камер в прогулочные дворики на крыше КГБ. Но после отставки Хрущева его не только освободили, но и реабилитировали, так что он сидел с нами, как бы по первой «ходке». Был еще какой-то инженер (нефтяник, по-моему; я забыл его фамилию), который из ревности убил свою жену, нанеся ей множество ножевых ударов, мы с ним были сперва в хороших отношениях — интеллигентный мужик такой, московский.
Был один очень забавный действительно опытный уголовник, который явно умел договориться с охраной, с МВД. Он рассказал мне, как можно опустив смятую монету в автоматическую камеру хранения и сделав ее неработающей, узнать какой номер на действующей камере наберет человек, оставляя свой багаж. Мне было очень интересно — я еще надеялся, что когда-нибудь начну писать детективы. Был один высокий парень, который служил в армии чуть ли не на Северной Земле и которому пришили зверское убийство, совершенное в его части. Потом выяснилось, что в этой части царил поголовный разврат, так что на него просто повесили это преступление. Я знаю подробности, потому что довольно многим писал жалобы.
Еще был какой-то тоже недавний солдат, который служил в Москве в каком-то строительном спец батальоне. И вся его воинская часть, расположенная где-то на Преображенке, кажется, человек шестьсот — поголовно и с ведома начальства — по ночам занималась кражами и грабежами. Каждый солдат, возвращаясь после «охоты»должен был дежурному офицеру дать бутылку коньяка. Тот, видимо, передавал сослуживцам и начальству. Причем у каждой группы были свои интересы. Мой сокамерник рассказывал о группе, которая регулярно обчищала склад какой-то московской гардинной фабрики. Грабили они его раз десять, начальство не заявляло о грабежах, да и когда солдаты были пойманы, никакой недостачи там не обнаружилось. А попались они на том, что однажды так набили рулонами ткани багажник такси, что багажник сам открылся и кто-то из водителей ехавших позади машин это заметил и сообщил куда следует. Но мой сосед входил в группу, которая грабила по ночам продуктовые магазины. Его специализация была стоять «на стреме», то есть чуть вдалеке от магазина и жалобы, которые я по его просьбе писал, начинались с того, что он, увидев, что готовится преступление не захотел принимать в нем участие и даже довольно далеко ушел, но не знал куда идти и только поэтому был арестован. Единственным недостатком этих жалоб было то, что ограбленных магазинчиков было несколько, а каждый эпизод приходилось начинать с того, как он решил уйти от преступников. Результаты их грабежей тоже оказались совсем не такими, как на гардинной фабрике. Директора магазинов охотно указывали, какое чудовищное количество продуктов было украдено. Сотни бутылок коньяка и дорогих вин, сотни же килограммов ветчины, буженины и других самых дорогих продуктов. Причем ко времени инвентаризации после грабежа их действительно не оказывалось в наличии в магазинах. Но судил солдат московский военный суд, который в те времена был приличнее остальных. Ссылаясь не столько на показания солдат, которые говорили, что почти ничего не брали, сколько на практический подсчет того, что могло поместиться в их рюкзаки, да и вообще, сколько килограммов и бутылок могли унести четверо молодых людей, суд раза в четыре сократил объемы похищенного. Как потом выкручивались директора магазинов — не знаю. Вообще из тюрьмы советская жизнь выглядела совсем иначе, чем из официальной информации, но я, конечно, в эти месяцы больше читал, чем писал жалобы соседям.