В дни этих размышлений пару раз приходил в карцер врач Альмиев, повторял, чтобы я не снимал с руки перевязь и посмотрев на кровь, которой я отплевывался, сказал, что это не легочное кровотечение — у него кровь темная, а кровоточащие десны. Зубы опять раскачивались так, что могли выпасть, но я привык даже не дотрагиваться до них языком.
Этап и Пермские колонии.
Однажды меня вызвали, предложили забрать вещи из камеры, где я был до этого, и погрузив в воронок, повезли в Казань. Я уже во второй или третий раз начал осторожно выходить из голодовки на сухом пайке, съедая сперва по куску хлеба в день, конечно, разламывая его на мелкие кусочки. Вторую операцию мне, по-прежнему никто делать не собирался и привезли меня не в больницу, а в пересыльную тюрьму.
В Казани меня объединили, сперва в камере, потом в столыпине, с еще одним солдатом — Мишей Федотовым, которого после суда везли в одну из политзон. В Пермской тюрьме нас продержали в одной камере суток пять, и я успел узнать непростую историю этого ленинградского мальчика с ямками на щеках. Ему дело не фабриковали. Все началось в первые же недели в армии, когда их двоих из Ленинграда, салаг, стал просто преследовать и травить один из «дедов». То что он совершенно превратил их в своих лакеев еще мало сказано. Будучи сержантом он еще и по начальству постоянно отдавал лживые рапорты об их нарушениях, а потому у них каждый день был наполнен штрафными работами, услугами «деду» и просто избиениями. Потом положение приятеля Миши резко улучшилось никаких придирок и штрафных работ у него не стало. Чем он заплатил за такое нормальное к себе отношение Федотов не объяснял — главное в этом было то, что ему самому доставалось все больше. И тогда в ночь, когда ему пришлось охранять склад, Миша подготовил автомат и просто застрелил «деда», который утром привел ему сменщика. Причины были очевидны — не только другие солдаты, но и офицеры видели, что происходит, но следствия никто не хотел, а потому Мишу не отдали под суд за убийство, а отправили в психиатрическое отделение военного госпиталя. Но там тоже был далеко не рай, что-то он мне рассказывал, но не причины, почему у него появилась статья об антисоветской пропаганде. Возможно, он сам ее спровоцировал, считая, что лагерь лучше и армии и армейского госпиталя. В те годы в армии творилось такое, что за воинские преступления в уголовные лагеря отправлять было запрещено, была опасность, что вся советская армия будет стремиться попасть в лагеря (я узнал об этом еще в лагере в Ярославле). Переводили только в штрафные батальоны, которые были еще хуже и армии и уголовных зон.
Из Перми меня с Мишей Федотовым повезли по заснеженной дороге в Всесвятское, где нас пересадили в воронок, Мишу высадили одного — раньше, а меня повезли, как выяснилось, в лагерную больницу, общую на все пермские политзоны. Она была в тридцать пятой. Что и было результатом жалобы, написанной мной в чистопольском карцере.
Дня два я был в довольно большой палате в больнице — человек на пять, но не успел осмотреться, как был переведен в маленькую, двухместную, где познакомился с только что переведенным в нее Андреем Шилковым. И расположение и величина палаты и компания с человеком близким и разговорчивым — все указывало на то, что она прослушивается. Я решил поразвлечься. У Андрея не было секретов, но была масса любопытных рассказов — о деде — почетном чекисте Карело-Финской республики, о любопытных историях в университете, где внук такого деда вел себя и говорил вслух какие-то совсем непотребные вещи. О работе официантом в ресторане, экскурсоводом в карельских лесах, в музее в Кижах и жизнь послушником в Псковско-Печорской лавре. О деле «социалистов» я все более или менее знал, как и то, что Андрей и Миша Ривкин отказались просить о помиловании, да еще до суда, но как Андрей вскрывал себе вены, устраивал побег из «Серпов» - через окно по крыше — в КГБ, конечно, знали, но мне было слушать очень забавно.
У меня секретов тоже не было, кроме, конечно, всего связанного с «Бюллетенем «В», но исходя из представления о том, что нас слушают, я развлекал Андрея рассказами о вольготной московской жизни. Скажем, один рассказ был о том, как несколько художников, киношников и телевизионщиков — человек десять, среди которых был мой приятель Сандро Тушмалишвили, я, Володя Березкин и Александр Орлов (только что снявший фильм «Женщина, которая поет» о тогда еще очень молодой Алле Пугачевой) на пяти машинах поехали за город, куда-то на Николину Гору в лес, машин было много и я свой «Жигуленок» и документы оставил в Москве. Взяли с собой почти ящик приличного вина, килограммов пять мяса, нашли в лесу место с массой хороших грибов, сварили суп, поджарили мясо, никого в лесу не потеряли и поехали назад. Вдоль забора дачи бегал и делал какую-то запоздалую зарядку Андрон Михалков, но с ним только поздоровались и поехали дальше. Одна из киношных девиц так напилась, что мне пришлось сесть за руль ее машины. Но километров через пять — одна гаишная «Волга» впереди, другая - позади нашу кавалькаду остановили. Спросили документы у меня, я, кажется, ехал первым, объясняю, что девушка почувствовала себя плохо, чтобы помочь ей и избежать ДТП я сел за руль ее машины, свои документы с собой не взял — что-то еще бормочу, но тут девка босиком вырывается из машины, ее сарафан впереди что-то прикрывает, но сзади до самого зада только шнурок на шее и кричит мне - «Иди в машину, ты же не похож на своего дядю Микояна». А мы стоим все вдоль кирпичного забора микояновской дачи. Ну, поскольку я не похож на своего дядю Микояна, я покорно лезу в машину, а она так кричит и топает ногами на ошалевшего гаишника — слов я не разбираю, что тот минут через пять подходит ко мне говоря - «Вы, конечно, можете ехать, но у меня просьба — берите, пожалуйста, с собой документы». И все мы не просто уезжаем, но едем в сопровождении гаишников, которые нам еще и освобождают дорогу.
Жил в Москве я совсем не так уж весело, подобных историй за несколько лет было всего штук пять, но я все их изложил Андрею, понимая, с каким ужасом меня слушают пермские деревенские охранники. И в этом не ошибся — через пару месяцев, уже в другой — тридцать седьмой зоне мне намекал на них ее начальник — полковник Савченко. Но ни к чему хорошему это не привело.
Правда, мне для начала сделали рентген руки и еще какие-то исследования, после чего объявили, что операция сделана нормально, рука срослась и я зря ношу ее на перевязи. Но со времени перелома прошел уже год и по совету чистопольского врача Альмиева я руку не разрабатывал и она в локте уже не разгибалась, то есть Альмиев меня сознательно превращал в инвалида. Не зная, что из этого выйдет, я тем не менее тут же стал пытаться ее разогнуть. Все это вызывало уже настоящую боль, но было очевидно, что делать это необходимо. Но меня не собирались оставлять ни в больнице, ни в 35 зоне, где она находилась, а вскоре перевезли в 37-ю зону.
В том, что в новой зоне я оказался сперва в изоляторе, не было ничего настораживающего. Одному мне даже было удобнее — тут же стал пытаться разгибать руку и отжиматься — понял, что надо приходить в себя, если удастся, после казанской операции и голодовок в Чистополе. Кто-то был в соседних камерах, выводили по коридору умываться и на оправку. Кто-то окликнул меня по имени — оказалось, что в политзонах информация хорошо налажена. Но довольно быстро все стало меняться. Соседние камеры заметно пустели. Однажды мимо моей камеры провели Толю Марченко, который не обращая внимания на охрану закричал:
- Привет, Сергей! Я — Толя. Не волнуйся, у тебя дома все хорошо.
Для меня это было очень важно — за последний год мои письма то отказывались отправлять, то, может быть, отправляли, если не из тюрьмы, то из больницы, но было совершенно непонятно доходят ли они — я перестал получать письма из дому. И это длилось уже месяцев девять.