Но всего этого я пока еще не знал. Демонстративно продолжал набрасывать какие-то будущие статьи, меня охотно снабжали охранники бумагой, а Должиков вязал за меня сетки. Так что и с едой становилось неплохо. Наступил новый 1987 год, прошла еще неделя и вдруг — всё внезапно изменилось. Меня совершенно нагло начал провоцировать какой-то молоденький дежурный. Называл меня на «ты», чего я совершенно не терпел от охраны в тюрьмах, а еще и говорил что-то с издевкой. В конце концов я ему ответил и тут же оказался на 15 суток в карцере. Все мои хитроумные планы, казалось, пошли прахом. Через пару дней по трубе, от Алеши Смирнова, который был в камере над карцером, я узнал о смерти Толи — Леше это тайком вписали в письмо из Москвы. Он явно хотел еще что-то рассказать о событиях в тюрьме, но я ничего не мог понять. Дней через десять меня из карцера куда-то повели, даже не в наш коридор — может быть, в кабинет начальника тюрьмы. Там были два очень хорошо одетых по тем советским временам человека. Один — немолодой, очень спокойный, с хорошо прорисованным интеллигентным лицом, давно не отказывавший себе ни в утренней ванне, ни в хороших одеколонах. Второй — помоложе, очень спортивный и привлекательный, как я научился понимать позже, в элегантном английском костюме. Он был явным помощником, только молчал, иногда даже стоял за креслом не встававшего с него старшего. Мне не торопясь предложили сесть.
Старший сказал, что готовится указ Верховного Совета о моем освобождении, но нужны и формальные основания.
Не могли бы вы написать, что вы отказываетесь от политической деятельности и раскаиваетесь в том, что совершили?
Зачем я буду отказываться и каяться — если бы я был готов к этому, не сидел бы девять лет.
Ну, скажем иначе. Напишите, что вы отказываетесь от антисоветской деятельности...
Нет, и в советском строе мне, прямо скажем, не всё нравится, да и антисоветской деятельностью у нас называют всё, что угодно.
Старший помялся, пожевал губами. Было видно, что ответы эти он ожидал, но какую-то домашнюю заготовку ему предлагать очень не хочется. Но потом предложил:
Ну, хорошо. Напишите, что вы не будете нарушать законы нашего государства.
Это я писал и говорил десятки раз, как, впрочем, и почти все диссиденты. Мы говорили следователям и в судах, что действуем в строгом соответствии со свободами, записанными в конституции. Что нарушители законов не мы, а те, кто отдает приказы нас арестовывать, судит, содержит в заключении. Написать это еще раз я мог вполне, что и сделал с некоторым недоумением на услужливо пододвинутом мне листе бумаги. После чего меня отвели назад в карцер. Людей этих я больше не встречал, кто они, не знаю — они отделались какими-то неясными ссылками на ЦК КПСС, а не КГБ, когда я вначале спросил об этом.
Дня через три закончился карцерный срок, и меня одного поместили в ту самую изолированную камеру, где, как я уже знал, умирал Толя Марченко. Провел я там недели две, очень заметно нервничая. Мне была отвратительна эта камера и было вполне противозаконно содержание меня в ней одного. Было совершенно непонятно, что же за время моего карцерного сидения произошло в тюрьме: слыша по утрам вывод на прогулку можно было понять, что она почти опустела. Мне по-прежнему по утрам кололи витамины, но теперь фельдшер угрюмо молчал. Лишь однажды заметил:
- Не знаю, что теперь с нами будет.
Где-то в камере напротив оставался Иосиф Бегун и успел мне сказать, расходясь со мной на прогулке, что почти всех из тюрьмы куда-то вывезли. С Иосифом в одной камере я сидел недолго, но меня всегда очень веселила запись на его суде, вошедшая то ли в «Бюллетень «В», то ли в «Хронику». Свидетелями обвинения, рассказывавшими в суде о его антисоветских разговорах по телефону с Израилем были два монтера — Иванов и Сидоров, якобы чинившие междугородный кабель, для этого подключившиеся к нему и услышавшие клеветнические сведения, передаваемые Бегуном.
Защитник сперва задал короткий вопрос:
- Где и когда монтеры Иванов и Сидоров изучали древнееврейский язык — иврит?
- Мы его не изучали…
- Но мой подзащитный Иосиф Бегун — преподаватель иврита и в своих разговорах с гражданами Израиля использовал именно этот — государственный в Израиле язык.
Я провел мало что понимая недели две, периодически безуспешно пытаясь выяснить, почему меня держат одного.
Пятого февраля меня повели к начальнику тюрьмы Ахмадееву, который, не вставая из-за стола, объявил:
Постановлением Верховного Совета, вы, Григорьянц, амнистированы.
Но я не просил об амнистии (амнистия предусматривала признание своей вины).
Ничего не знаю. С сегодняшнего дня вы свободны.
После чего меня отвели назад в тюремную камеру.
Тем не менее, я стал собирать свои нехитрые пожитки и два больших мешка с книгами. Выводя меня утром, Чашин сказал:
Оставили бы книги нам.
Но «им» книги я оставлять не хотел, а в том, что они попадут в тюремную библиотеку, сильно сомневался. Посадили в привычный воронок вместе с Борей Грезиным. Боре тоже объявили, что он свободен, и, как выяснилось, он уже знал, что отправят его домой — в Ригу. В казанском аэропорту мы попрощались. Мои охранники — конвойный офицер со знаковой фамилией Кандалин (я не раз ее встречал в тюрьмах) – объявили мне, что билетов на самолет в Москву нет и я поеду поездом.
После всего, что творилось в Чистопольской тюрьме, мне очень не хотелось оставаться с охранниками одному в машине. Но выхода не было. Если не недоверие, то неприязнь у нас с охранниками была обоюдной. Я не был уверен, естественно, не показывая им этого, что доеду с ними один живым до Казани. Они же сами не могли понять, что же сейчас происходит в стране, что же будет дальше с ними, если таких как я досрочно и внезапно освобождают. Мы опять стали трястись по заснеженной дороге из казанского аэропорта в город, но вдруг на полпути воронок остановился. Из кабины вылез Кандалин, открыл дверь воронка и сказал мне и двум конвойным офицерам:
Мы возвращаемся в аэропорт.
Действительно, воронок разворачивается, опять трясемся по той же дороге. Опять вхожу в аэровокзал, Бори не видно, но почти в центре зала, к моему удивлению — Янис Барканс, о котором все последнее время я ничего не мог узнать. Посвежевший, немного поздоровевший. Рассказывает, что почти два месяца был в какой-то больнице на лечении. Дав нам недолго поговорить, ко мне опять подходят конвойные и опять объявляют, что в Москву нет билетов. Я отвечаю, что я свободный человек и на городской вокзал поеду не с ними, а на такси — немного денег у меня было. Они все тут же исчезают, и я вижу через окно, что чуть ли не десяток машин такси охранники заставляют уехать из аэропорта. Всё совершенно непонятно и отвратительно, но тем временем из телефона-автомата мне удается позвонить домой, в Москву. Подходит теща — Зоя Александровна. Говорит, что Тома (жена) в Генеральной прокуратуре, пытается выяснить, где я, что со мной, жив ли. Письма от меня опять не доходят месяцев пять, но ей нигде ничего не говорят. На самом деле жена была в калужском КГБ. Накануне ей позвонила Софья Васильевна и сказала, что если она может оказать на меня какое-то влияние, то чтобы постаралась меня убедить подписать все, что мне предложат. Калистратова уже знала о готовящемся освобождении, но Тома не поняла ничего и поехала к моим «кураторам».
В калужском КГБ царила явная растерянность. Никто не хотел брать на себя ответственность за разговор с Томой, возможно и сами плохо понимали, что происходит и очень боялись ошибиться. Наконец, кто-то сказал:
- Возможно, он уже в дороге.
Но Тома так и не поняла в дороге куда и что со мной.
А я в таком же недоумении еду опять в воронке в Казань. До вокзала доезжаем вполне благополучно. Конвойные делают последнюю доступную им пакость: берут у меня справку об освобождении, приносят билет, а я забываю забрать у них справку. Через минут двадцать спохватываюсь, но их уже след простыл. Я в сапогах, тюремном бушлате и шапке (почему-то меня не переодели в мою же одежду, в которой меня арестовали и она должна была где-то храниться) — вполне очевидно, что меня тут же задержат для проверки документов, которых у меня нет. Дежурный по вокзалу посылает меня куда-то в город, где они могут быть, а я, уже ничего не понимая, иду в противоположную сторону, где и натыкаюсь на двух моих конвоиров. Оказывается, что справка об освобождении — у третьего, и они, меня оставив, уходят его искать, находят и приносят мне справку.