Я не думаю, что эта байка была правдивой. В ее основе было доверие обманувшей троицы к администрации тюрьмы, то есть к тому, что до конца срока они останутся вместе в этой камере. Но если хоть один из них попадет в другую — будет немедленно опущен за то, что жил наравне с таким же. Но в жесткой крытой тюрьме, жившей по воровским понятиям, какой был Верхнеуральск, такого доверия к ментам, с их любовью к разнообразным провокациям и глубочайшим презрением к зекам, конечно быть не могло. Никто не стал бы так рисковать. И мое недоверие к байкам соседа подтвердилось буквально накануне очередного моего карцера (прошли три недели). В каком-то случайном разговоре я отругал вороватого комсомольского вождя, легко сочетавшего коммунистическую пропаганду с умением о себе позаботиться.
- Ты чего его ругаешь — хорошо устроился парень — внезапно я услышал от соседа, якобы строго жившего «по понятиям». При Ельцине и Путине его реплика была бы естественной, но в конце семидесятых годов он сильно опережал свое время. Так и не знаю, кем он был.
Третий карцер, как и второй, был много легче первого. Опять были десять суток, а не пятнадцать и не в такой холодной камере — на батарее не было инея.. по ночам, конечно, раза два-три просыпался от того, что все тело билось в судороге о доску, но это уже было почти привычно — с ума больше не сходил и кожа на ступнях не лопалась от дистрофии.
Вел меня из него на этот раз дежурный, о котором я уже много слышал. Этот здоровенный рыжий парень зверски избивал зеков в карцерах. Нескольких забил до смерти, другие долго лечились. Я спросил его не боится ли каких-нибудь перемен. С ним ведь непременно рассчитаются. Он уверенно ответил:
- Это Кузнецова (начальника тюрьмы) могут убрать, а такие как я всегда будут нужны.
Я знал уже, что и его отец и дед были здесь тюремщиками в Верхнеуральской тюрьме и подумал каким чудовищным должен быть их семейный опыт. Здесь убили Карла Радека, который все подписал, всех оклеветал на следствии и поэтому получил в приговоре не расстрел, а всего пять лет тюрьмы. Но прожил в Верхнеуральске меньше четырех и, вероятно, дед моего конвоира хорошо знает, кто его убил — соседи по камере или он сам в карцере.
В Верхнеуральске же в одной из камер держали, как они рассказывали, на полу, под шконкой советского министра юстиции Крыленко. Но его, кажется, расстреляли. По тюремным рассказам здесь недолго содержался (до того, как согласился участвовать в советской пропаганде) маршал Паулюс с группой немецких генералов. Но я не услышал откровений рыжего садиста. Больше он меня не водил. Хоть карцер был уже не так тяжел, как первый, но подниматься из него по лестнице всегда было не легко. Рыжий не помогал, хоть ему было откровенно скучно — так долго длился подъем, но и не трогал.
В камере, куда меня подняли, двум довольно спокойным соседям было не до меня — тюрьма бурлила и готовилась к всеобщей голодовке. Переговоры по кружке, по трубе по тюремной азбуке, даже по туалету шли почти непрерывно и мои соседи — не инициаторы, не самые активные из отрицаловки в тюрьме, по расположению тройников оказались в центре информационных каналов. Распространенными на Матросской Тишине и в Чистопольской тюрьме «кони», то есть записки (ксивы) на нитках, выстреливаемых с помощью бумажных стержней я в Верхнеуральске не встречал. В рабочих камерах всегда были кроме бригадира еще два-три человека работавших на «кума», а тройники, где и держали всю отрицаловку, двух воров и меня, были расположены так, что эта связь оказывалась излишне хлопотной. К тому же по нашим коридорам постоянно и неслышно ходили охранники в мягких тапочках да еще по насланным повсюду ковровым дорожкам. Между тем поднять на голодовку надо было именно рабочие камеры не столько даже потому, что именно их это касалось и с них началось. Причина была серьезной.
В одной из рабочих камер был убит парень, которому сидеть оставалось три дня и за которым уже приехала издалека мать и жила в местной гостинице. Кто его убил — зверски, тридцать раз исколов его всего заточками — было известно. Но так же всем было понятно, что сделано это по инициативе или с косвенным участием оперчасти тюрьмы. Парень не относился напрямую к воровскому миру, был мужиком, а не пацаном, выполнял норму в рабочей камере, но и с оперчастью не хотел иметь ничего общего, не позволял манипулировать собой. Да еще мешал беспредельничать в камере, а поскольку ссылался на тюремные понятия и всегда был готов «посоветоваться», то был неудобен и администрации и, естественно, бригадиру с двумя-тремя его присными, без кого власть в тюремной камере не удержишь. Его «правильность» и твердость вызывала злобу, но пока он был в тюрьме что-то сделать с ним было трудно — каждый «козел» в камере всегда боится, что менты за что-нибудь разозлившись или для развлечения переведут его в тройник или одну из немногих правильных рабочих камер и там с него «спросят». И это может очень плохо кончиться — хорошо, если изобьют. А тут появлялась возможность отомстить, да так, что в тюрьме об этом не успеют узнать. Убивать никто не собирался, хотели на прощание изнасиловать - «опустить». Перед освобождением в последнюю неделю всех освобождали от работы. Поэтому, когда вся бригада ушла в цех, он остался в камере, а с ним бригадир оставил трех наиболее «борзых» своих приятелей, хотя обычно оставался только один дежурный. Но когда эта троица накинулась на еще досыпавшего парня он не только их разбросал, но еще и начал в ответ их избивать. И тогда троица вытащила ножи и заточки. Особенно отвратительным в этом убийстве и понятным всей тюрьме было то, что оно не могло произойти без инициативы или хотя бы санкции оперчасти, которой тоже очень досаждал несговорчивый парень. Во-первых, бригадир не мог без санкции ментов оставить для дежурства в камере, то есть освободить от работы на этот день, не одного, а трех заключенных. И во-вторых, он никогда не рискнул бы без санкции (или инициативы) опера устроить в камере такую свару, которая может стать известна не только в тюрьме, но и на воле. А в-третьих, шум от драки был, конечно, слышен охранникам в коридоре, но они ничего не сделали, потому, что получили распоряжение — не вмешиваться. Сперва казалось, что все настолько очевидно, что жалобы в прокуратуру, поддержанные матерью убитого с воли, смогут изменить положение в тюрьме, не только непосредственные убийцы, но и стоящее за ними тюремное руководство, у которого на совести немало таких преступлений будут наказаны, а положение в тюрьме — изменится.
Но, действительно, приехал из Челябинска прокурор, сказал, что ему нужно во всем разобраться, а недели через три, когда им казалось, что все успокоилось, были получены письменные ответы — непосредственных убийц, вывезенных в Челябинск, ждет суд, других виноватых — нет. Поднять такую жестко и цинично контролируемую тюрьму (я лишь позже узнал, что происходит в рабочих камерах) было очень трудно, но удалось и началась почти всеобщая голодовка (по уголовным понятиям даже в случае коллективной голодовки никого нельзя к ней принуждать — каждый решает сам, рисковать ли ему жизнью. Но я ее не застал — для меня ничего не изменилось — прошло двадцать дней и я опять оказался на десять дней в карцере. Я уже успел привыкнуть - двадцать дней в обычной камере, десять - в карцере.
Я вряд ли бы выжил за оставшийся год при таком графике. Камера, из которой меня сейчас вели в карцер была не на первом, а на втором этаже тюрьмы. И чтобы туда подняться из подвала по узкой лестнице, мне приходилось двумя руками цепляться за железный поручень (держать руки за спиной от меня никогда не требовали). Некоторые дежурные даже помогали — поддерживали меня. Но не все.
Спасение пришло неожиданно. День на третий в карцере, в неурочное время открылась кормушка и какой-то дежурный, которого я никогда не увидел, глухо сказал - «Самому противна вся эта погань здесь. А вы не сдаетесь. Берите — жена дала мне перекусить». И дал небольшой сверток с двумя бутербродами с маслом и яйцом вкрутую. Оказалось, что не только между правильными хатами, но и между охранниками прошел слух, что в тюрьме появился такой необычный человек, как я. И этот охранник, у которого было постоянное отвращение к насилию царившему и насаждаемому оперчастью в тюрьме, инвалид войны, для которого не было другой работы в Верхнеуральске, каждый раз, когда слышал, что меня опять спустили в карцер, сам выражал желание дежурить в сыром и холодном подвале и отдавал мне приготовленный ему женой завтрак. На десять дней его дежурство приходились иногда два, иногда три раза. Но ни разу он меня не вел в карцер и не выводил из него, поэтому я его никогда не видел и не знал, а может быть не запомнил имя человека, которому, вероятно, обязан жизнью. Иногда вместо яйца на хлебе лежал пласт бекона из особо, никогда мной не виданного специальной выкормки поросенка, у которого равными слоями чередовались слои мяса и сала. Да и вкус сваренного вкрутую яйца был так забыт мной за четыре года, что его аромат, почти благоухание просто разливался, наполнял изнутри все тело. Почти сорок лет забыть не могу. Однажды он открыл кормушку и сказал - «С женой поругался — ничего не дала». Но часа через два открыл кормушку опять и протянул вскрытую банку килек в томате - «Купил в магазине, что было».