— Да.
— Ну хорошо. Иди! — Он махнул рукой, — Иди, тебе говорят! — закричал он нетерпеливо.
Но я все еще не уходила. Завороженно я смотрела в огонь, не в силах оторвать от него взгляда: да, там сгорали заживо люди. Наши товарищи. Это их пепел. Их кости дотлевают в золе.
Позади меня вдруг кто-то тихо сказал:
— Уйди, Шура, слышишь? Уходи! Ведь я же не знала. — И Женька, обнимая за плечи, ласково подтолкнула меня в сторону нашей половины палатки, сделала два уставных шага вперед, вытянулась перед Пироговским: — Вы звали меня, товарищ капитан?
Пироговский, босой, растрепанный, запрыгал на одеяле, замахал руками, как черная птица.
— Да! Да! Звал! Надо приходить вовремя! — закричал он сердито. — Когда я вас зову! А не тогда, когда вам вздумается! Да! Вон! Вы мне не нужны! Я вас всех на чистую воду выведу!
Я весело засмеялась, повернулась налево кругом, нахлобучила Женьке на самый нос шапку и пошла за перегородку искать свой маскхалат, одеваться, собирать санитарную сумку, готовить оружие, лыжи. Через час выходить.
4
Можно тысячу раз видеть эту картину, и всякий раз будешь стоять, не сводить с нее глаз.
Синяя от снегов, ночная равнина похожа на таинственное, неосвещенное дно океана. Длинные, как водоросли, голые ветви деревьев, уходящие кверху, в черное небо, угловатые тени деревенских печных труб, похожие на остовы некогда затонувших здесь кораблей. Мгла тягучая, тинистая, как ил.
Что-то живое едва шевелится в этой синей, прошитой трассами мгле, ворочается, перебегает. То и дело по чернильно-лиловому фону продергиваются нитки ослепительных желтых вспышек. Косо падают короткие белые тени. Потом все вспыхивает зеленым огнем, замерцав от проплывшей, подобно медузе, сигнальной ракеты. И снова все меркнет. Покой. Тишина.
Семьсот метров от переднего края.
Задыхаясь, я выбежала из палатки, чтобы догнать Сергея, но не успела его задержать: он пропал в темноте. А я в растерянности остановилась и так осталась стоять у обмерзшего тамбура входа, глядя на плывущее волнами небо, на синий спящий снег. Я все еще не могу понять, что случилось.
Только что, собираясь идти на задание с Пироговским, я привычно укладывала санитарную сумку: бинты, вату, ножницы, йод, лубки для шины; потом вычистила и смазала пистолет, заложила в обойму патроны. Сунула, как всегда, в сумку от противогаза несколько ржаных сухарей и кусок рафинаду: привычное место хранения наших НЗ. Как обычно, пересчитала противоипритные пакеты, за которыми было приказано особенно строго следить, недосчиталась и спросила Улаева:
— Серенечка, ты не брал? Что-то здесь не хватает.
Брови Сергея взлетели пушистым узлом.
— Сколько?
— Десять штук.
— Что?! Ты не врешь?! Повтори!
Сергей внимательно посмотрел на меня — и вдруг замешательство в его светлых зеленых глазах сменилось ненавистью и испугом.
— Почему ты раньше мне ничего не говорила?! Отвечай: сколько?!
— Десять штук.
— Не ори!
— Как ты с ней разговариваешь, что за тон? — недоумевающе спросила его удивленная Женька. Она сидела перед печью, печальная, словно угасшая. — Не понимаю, чего ты злишься? Она тебе правду сказала.
— Ты знаешь, где они? — все так же шепотом, строго допрашивал меня Улаев. Он не обратил внимания на Женьку и от волнения побледнел.
— Наверное, я съела. Глотаю! Вот так! — с обидой ответила я.
Но Сергей уже стоял в дверях в шапке и наброшенном одним махом на плечи ватнике.
— Дура, вот дура! — сказал он, покачав головой. Крикнул мне, не оборачиваясь: — Не уходи! Ты мне будешь нужна! Я сейчас… — И он бросился в темноту.
Я кинулась за ним следом, но Сергея уже нигде не было. Морозная темная ночь привычно молчала. Лишь где-то обманчиво, совсем в другой стороне, проскрипели по сухому насту шаги часового. Потом две тени, почти слившись, мелькнули в призрачном свечении мелких, как порох, голубоватых звезд. Одна тень угловатая, ломкая, с раскрылившимися рукавами: это Улаев. Другая — комиссара отряда, Федора Быкова. Я узнала его по бекеше и каракулевой папахе.
Они тихо, взволнованно переговаривались:
— Пересчитать все пакеты с утра! Доложить лично!
— Есть пересчитать.
— Никому ни слова! Молчок! Слышишь? Даже девчатам. Если они все поняли, не обсуждать!
— Да. Есть.
— С Пироговским ни Шура, ни Женя сейчас не пойдут! Пусть прячутся где хотят. Чтобы и духу их не было. Слышишь?! Я им идти категорически запрещаю! Ясно?
— Есть!
— А за дружбу, за помощь — большое спасибо… — И комиссар крепко стиснул руку Сергею. Подтолкнул его в сторону палатки. — Иди! И — ни звука. Понял?
— Да.
Слушая их, я ничего не понимаю. Что «понял»? Что «ясно»? Что «да»?
5
Потом в землянке у наших соседей-артиллеристов, на КП полка, куда нас привел на ночлег Сергей, мы с Женькой лежим на нарах, накрывшись каждая своим полушубком, и молчим. Зябко съежившись под коротким куском овчины, я время от времени все еще вздрагиваю от непонятного для самой себя ужаса перед тем неизвестным, что могло бы случиться.
Шепотом спрашиваю у Женьки:
— Что ж, выходит, Женя, Пироговский брал эти пакеты и пил денатурат? Это ж яд!
— Да! Брал и пил. Перед каждым выходом на задание. Для храбрости… А потом зеленых чертей на себе ловил…
— Ну и что теперь будет?
— Пироговскому — по шапке!
— А потом?
— За такие вещи обычно — под суд.
— А разве вернешь назад Колю Дымова, Шурика, Мишку Аверьянова, всех, кого он угробил?! Да и что ему сделают? Ну, под суд. Отоспится, отъестся в тылу, в безопасности, а потом опять к нам в отряд. Уж хуже отряда, наверное, ничего не придумаешь. И опять людей гробить?! Небось теперь сидит, радуется: «Хоть на день, да вырвался. Вот счастье!»
— А нечистая совесть тоже счастье?!
— Была ль она у него, совесть?! Он, видимо, давно ее пропил.
— Да, знал бы Маковец… — вздохнула Женька.
— Если жив, может быть, еще и узнает.
Кто-то из спящих на еловом лапнике на полу красноармейцев проснулся и шикнул сердито:
— Вы чего, стрекотухи, не спите? Вас спать пустили, так спать! Развякались на ночь глядя…
Виновато вздохнув, я умолкаю.
Но спать спокойно я уже не могу: так все это получилось неожиданно, странно. Не спроси я у Сергея про эти пакеты, теперь бы я, наверное, ушла с Пироговским на лыжах той же самой тропой, по которой до меня шли Коля Дымов, Шурик Рожков, Михаил Аверьянов, все мои земляки, одногодки. И грохот перестрелки уже стихал бы. И все реже и реже взлаивали бы над передним краем немецкие пулеметы, как летом на деревне стихают разбуженные проезжей телегой собаки. И только один монотонно и громко, как верный пес, все еще гавкал бы свое железное, крупнокалиберное: «Гав! Гав!» А я к тому времени, может быть, уже ничего не видела и не слыхала бы, как не видят и не слышат сейчас мои товарищи Коля Дымов, Шурик Рожков и Михаил Аверьянов, лежащие там на снегу, за амбарами, возле штаба.
Я все ворочаюсь с боку на бок, с боку на бок. И все думаю, думаю до рассвета. До боли в висках.
Мне кажется: если в мыслях сейчас вернуться назад и понять, почему так случилось, то еще можно кого-то спасти, и что-то исправить, и кому-то сказать, пока не поздно, то, чего я еще не сказала. И помочь разорвать этот страшный, черный, безвыходный круг.
Я должна это сделать.
Глава восьмая
1
Проснулась я в землянке у артиллеристов среди белого дня. Ни Женьки, лежавшей рядом со мной на нарах, ни бойцов-батарейцев, спавших ночью на лапнике на полу, — никого уже не было. Дымный солнечный луч бил мне прямо в глаза. Пахло свежевымытыми полами. Сухой берестой потрескивала железная печь. Было тихо, тепло, и я, разнежась, спокойно повернулась на другой бок и, убаюканная этим домашним потрескиванием дров, тишиной и покоем, снова крепко заснула.