— Ну что, Иван Григорьевич? — спросил Коля Гурьянов, перегибаясь через борт кузова. — Как там дела?
— Дела как сажа бела! — откликнулся кто-то из мрака с соседней машины, но Петряков не поддержал пустой разговор.
— Едем, едем! — крикнул он наверх, стараясь перекричать вьюгу. Но ветер забил ему глотку. Он закашлялся. — Заворачивайтесь там потеплей! А то замерзнете. Давай заводи! — приказал он Кислякову.
Мотор взвыл. Машина с трудом стронулась с места и поплыла по белым волнам мимо темных, спящих домов, возле которых стояли армейские грузовики, прикрытые сверху брезентом. Это, видимо, ночевали такие же выбившиеся из сил люди, как и Федор Марчик с Углянцевой, и Петряков не обратил на них никакого внимания. У него даже не мелькнуло и мысли о том, что какие-то люди останутся позади, за спиной, и что им с утра уже будет светить совершенно другое, счастливое солнце.
За деревней дорога сужалась в сугробах, становясь все больше похожей на узкое ложе канала, чем на обычный зимний проселок. Справа и слева от пути возвышались такие отвесные груды снега, что люди, сидевшие в кузове на узлах и тюках с оборудованием, ничего не видели, кроме этих белых, изрезанных снеговых стен. Наверно, часа три назад по этому белому ледяному каналу прошли дорожники с лопатами, и то, что они здесь прошли, успокоило Петрякова. Ни ему, ни шоферу не подумалось о беде.
Подремывая, прислонясь головою к дверце кабины, Иван Григорьевич мысленно представил себе этот путь, по которому ехал: длинная, вытянутая колонна войск — вся ударная сила армии — движется к Вязьме среди серых равнин, мелколесья и редких, дремлющих в темноте деревень. Фронт откатывается под ударами все дальше и дальше. И чем быстрее дивизия будет двигаться, тем скорей и победа…
— Иван Григорьевич! Вам не кажется, позади нас стреляют? — спросил вдруг Кисля ков, сбавляя газ.
Дело двигалось уже близко к рассвету. Позади оставалась еще одна мирно дремлющая деревня с переполненными дворами, набитая временными постояльцами. В предрассветной серой мгле вокруг них лежал лишь серый, предутренний снег да за серыми стенами сугробов темнели кустарники.
— Нет. А что? — как-то вдруг пробуждаясь и стряхивая с себя дремоту, спросил Петряков. Он настороженно прислушался. Приказал: — Останови! Глуши мотор!
Он вылез из кабины и оглянулся: по дороге что-то с силой ударило. Звук был хлещущий, гулкий. Где-то рядом фыркнул осколок.
Шофер замер, белый как мел.
— Танки! Вы видите? Немцы бьют! — крикнул он непослушными вдруг губами. — Нас окружают!
— Стой! — Комбат обернулся. — Не кричи!
Он прислушался. Да, шофер не ошибся: танки били откуда-то с тыла, совсем близко. Несколько шедших позади грузовиков разом вспыхнули в полутьме. Дым потек над равниной. Впереди было тихо, а ведь туда, к Вязьме, прошла вся дивизия вместе со штабом и все командиры, Безуглый и Маковец. И если действительно дивизию окружили, то сейчас лучше ехать туда, поближе к своим, чтобы вместе с ними попытаться пробиться. Возвращаться назад одному — это верная смерть.
Петряков хлопнул дверцей кабины и приказал;
— Вперед!
Глава пятая
1
Борька, Борька! Где ты сейчас?
Почему нет тебя над моей головой, твоих верных, быстролетных серебряных «крылышек»? Заслони меня! Защити… Откликнись, где бы ты ни был: в небе над Мурманском, над Воронежем или Ростовом… Ты, наверно, надежно прикрываешь пехоту?
Я лежу в чахлых кустиках краснотала, в отрытой собственными руками небольшой ямке. Но сверху, вероятно, все хорошо видно на солнце, не спрячешься никуда. На голубой пелене ослепительных, свежих снегов, я так думаю, далеко видать мое распростертое, выпирающее из чахлых прутьев большое темное тело.
Я поднимаю голову и оборачиваюсь на знакомый, немного тягучий ноющий звук. Мне отсюда, снизу, тоже хорошо видны и стеклянные линзы защитных очков немецкого летчика, и лучи заходящего солнца на блистающих покатых боках кабины. И я тычусь лицом в сухой, жесткий снег.
Все тело мое трепещет от непреодолимого смертного ужаса, вжимается в землю. Сейчас я хотела бы стать невидимой, плоской на снегу, как бумага.
«Фию-у-у! Фию-у-ую! Чпок… Чпок…»
Рядом с моим плечом на слепящем, сверкающем насте — рваные матовые звезды: след от крупнокалиберных пуль.
Он всего ничего и промазал, фашист. Каких-нибудь двадцать пять сантиметров. Теперь он опять, наверное, сделает новый заход. Пока солнце скроется за горизонтом, он еще натворит здесь беды.
Я оглядываюсь, зябко ежась. Со мной на санях были люди. Где они? А, вон один притаился, тоже ямку себе копает, торопится. Вон второй. Он лежит уже неподвижно, не шевелится. И еще вон один. И еще…
В стороне, на дороге, метрах в пятнадцати от меня, убитая лошадь и поставленные боком на полоз разбитые сани комбата.
Самолет заходит со стороны солнца снова, еще более узким, еще более низким и медленным кругом: туго стягивает накинутую мне на горло петлю. Белая матовая прошва от пуль двоится совсем рядом с моим плечом.
Неужели опять промазал?
Грохот взрывов накатывается, ослепляя меня даже сквозь плотно закрытые, сжатые веки. Вот он ближе, ближе… Я обдираю себе щеки о белую, жесткую, как наждак, корку наста, так мне хочется еще плотней, еще глубже втиснуть голову в снег.
По такой жалкой цели, как я, как все мы, по пяти-шести бойцам и уже убитой лошади — бомбами?! Во мне поднимается, закипает глухая волна ненависти. Мне хочется приподняться и погрозить летчику кулаком: «Погоди! Мы припомним тебе!» Но сзади, со спины, что-то грузное, черное ватно наваливается на меня. Густая тротиловая вонь шибает мне в нос, затыкает глаза, горло, уши. Какая-то свирепая сила подбрасывает меня и швыряет в сугроб. Ударившись грудью о землю, я словно проваливаюсь в глубокую черную яму и плыву, вытягиваясь в узкую плоскую бесконечность.
— Сестра-а-а, а сестра-а-а!
Голос идет из кустарников у самой дороги. Я и не знала, что там тоже кто-то лежит.
Мне сразу становится тоскливо и одиноко: почему именно я одна среди стольких мужчин сейчас должна встать и идти на помощь? Разве я сильнее, бесстрашнее их?!
Приподнявшись на онемевших локтях, я опять гляжу на заходящий, как стрелка по циферблату, вражеский самолет. В лицо мне брызжет острая снежная пыль.
— Сестра-а-а!
— Да, иду! Я сейчас, — говорю я ему почему-то шепотом.
Я ползу по заструганным ветром гребням сугробов, обдирая о шершавый, грубый наст уже расцарапанную и саднящую кожу рук.
На полпути к своей цели я вдруг начинаю шарить у себя по карманам: у меня нет ни ножниц, ни финки — я ее потеряла, — ни бинта. Собственно, даже если я сейчас и доползу, я ничем не сумею ему помочь, этому раненому. Свою нижнюю мужскую рубаху я еще днем сняла с себя и изорвала на длинные полосы, которыми привязывала к ранам крохотные марлевые клочки, обрезки единственного оставшегося «для себя» индивидуального пакета. Сейчас можно было бы, конечно, перевязать носовым платком, если бы он был у меня. Но платка у меня давно уже нет, я его еще месяца два назад потеряла.
Я смотрю на небо, а сама все ползу. Немец снова летит, вот он уже заходит со стороны солнца. Я жду. Сейчас он опять застучит своим черным отбойным молотком, начнет рушить небо.
— Сестра-а!
Нет, если я не встану сейчас, я потом всю жизнь буду себя презирать за эту минутную слабость! Я должна встать.
Я встаю.
Нет, я не встаю. Я вскакиваю и с подламывающимися ногами, с бьющимся-где-то в желудке, распухшим сердцем перебегаю и снова валюсь на снег, на сугроб, рядом с кустарником. Теперь я хорошо вижу раненого, Он в узкой, как корытце, ложбинке.
— Ну что с тобой? Куда ранен? Говори.
Это Марчик. Как я его не узнала! В суматохе бомбежки и стрельбы из пулеметов я даже не разобрала, что это он звал меня. Я должна была узнать его хотя бы по голосу. Слава богу, за пять месяцев нашей совместной службы в батальоне я должна была научиться узнавать своего непосредственного начальника хотя бы по голосу.