Когда, наконец проснувшись окончательно, я открыла глаза, в землянке, у входа, на гвозде уже висел чей-то новенький, цвета сливочного масла, не обтертый еще полушубок, а на врытом в землю столе лежали планшет, бинокль и штабная, потертая на сгибах карта. Над картой, задумавшись, стоял человек — большелобый, большеглазый, стриженный ежиком, в зеленом стеганом ватнике, перетянутом ремнями.
Человек этот был мне совсем не знаком.
Он весело улыбался.
Он ставил на карте какие-то мелкие стрелки, значки и то и дело складывал губы так, как будто хотел засвистать, но, взглядывая в мою сторону, останавливался и хмурил мохнатые брови.
Время от времени почему-то он забывал о своей работе. Тогда он откладывал в сторону карандаш, сцеплял короткие сильные пальцы и, опершись на них подбородком, подолгу глядел на меня изучающим, насмешливым взглядом.
Я лежала тихонько, притаившись, не шевелясь, смутно догадываясь, что глядит он на меня так уже довольно давно и что мне сейчас не очень-то ловко при нем будет вставать: раскрасневшееся от долгого сна лицо, спутанные волосы, измятая гимнастерка. Лучше сделать вид, что я сплю, и ждать, когда он отвернется или вовсе уйдет.
Но он не уходит.
В землянке так тихо, что я слышу, как постукивают на руке у незнакомца большие плоские часы — хронометр.
Думай не думай, а подниматься надо.
Решившись, я приоткрываю глаза и, не глядя на незнакомца, громко спрашиваю:
— Чего это вы так уставились на меня?
Человек не вздрогнул от неожиданности, как я ожидала, не отвел глаза, не засмеялся. Он даже не переменил своей рассеянной позы: все так же пристально он глядел на меня, опершись локтями о стол, и молчал.
Он слишком долго молчал, прежде чем открыть рот.
— А я вовсе и не на вас смотрю, — ответил он хмуро, — а на нары…
— Что ж в них особенного? — удивилась я. — Нары как нары.
— Да, конечно, ничего. — Он кивнул упрямой, лобастой своей головой. — Если не считать, что я на них обычно сплю. После ночной работы. А сегодня — вы. Правильно говорят: незваный гость хуже татарина!
— О, вот даже как!
Я несколько растерялась. С подобной откровенностью мне, признаться, еще не приходилось сталкиваться. Обычно везде, где бы мы с Женькою ни бывали — на случайных ночлегах, на марше, в разъездах по службе, — нас, девчат, принимали гостеприимно, иной раз проявляя внимательность и услужливость крыловского Демьяна. Но этого лобастого в избытке вежливости не упрекнешь.
Нежась под полушубком, я говорю миролюбиво:
— Давно бы уже разбудили…
Он вскинул голову:
— А зачем вас будить? — Человек усмехнулся. — Вы ж не спите! Я за вами, а вы за мной наблюдаете. Что, я неправду, что ли, говорю?
Он бросил карандаш на карту и хрустнул сцепленными пальцами.
— Ну что ж, что не сплю! — говорю я. — А рассматривать меня тоже незачем. Узоров на мне не нарисовано. И знаков на лбу не проставлено никаких.
Лобастый вдруг застенчиво улыбнулся:
— Как знать, а может, мне приятно смотреть на вас спящую, тогда как? Вдруг в кои-то веки занесло к тебе в дом такое вот существо. — И он, показав руками какое, добавил: — Среди ночи. Как бабочка на огонь!
— Причем на огонь… артиллерийский! — заметила я и засмеялась. — Да, действительно очень смешно!
— Нет, каюсь, а мне не смешно, — возразил большеглазый.
Он закурил и сел боком на стол. Помолчав, продолжал:
— Мне всегда больно видеть женщину на войне. Как-то больно и стыдно, что мы, мужчины, не сумели вас от этого оградить. Я так полагаю: война не для вас.
Я вскочила на нарах.
— Ах, вот оно как! Ну, спасибо за откровенность. Вот с этого бы и надо было начинать! А то… Нет! Зачем же крутить вола? Все так просто: война не для нас, а для вас, для мужчин. А мы ни на что не годны, не способны… Так, так! Что еще? Ну, ну, слушаю! Скажите еще, как это?.. Слабый, но прекрасный пол?!
Большелобый коротко усмехнулся:
— Ну, насколько прекрасный, не знаю. Не специалист! А вот что не слабый, то вижу.
— Ладно, хватит! — сказала я. — Не воображайте, что вы одни умеете воевать! Отвернитесь, я оденусь. И можете успокоиться: ухожу. Вот вам ваши нары. Знала бы, так никогда сюда не пришла! Если я хуже татарина, то вы… хуже немца!
Схватив с нар полушубок, пистолет и шапку, не одеваясь, я выскочила из землянки, на прощание хлопнув дверью так, что снег и земля посыпались с крыши комьями, как при обстреле. Прибежав со всем своим имуществом к себе в палатку, я сердито набросилась на Женьку, мирно доедавшую мой завтрак из одного общего с Сергеем Улаевым котелка:
— Подруга еще называется! Почему меня вовремя не разбудила? Скажешь, это по-товарищески, да?
Женька скорчила в ответ совершенно невинную гримасу.
— Ты так сладко спала, — сказала она. — Я тебя же, балда, пожалела! Никакой благодарности!
— Благодарность моя тебе еще нужна!
— А что? Неплохо бы… Будет время, еще в ножки мне низко поклонишься.
И обиженно замолчала.
Но потом, когда Сергей, напившись чаю, пошел на улицу мыть котелок, а я несколько успокоилась, она многозначительно подмигнула мне:
— Так, значит, знакомство все-таки состоялось?
Я опешила:
— Какое знакомство? С кем? Чего ты болтаешь?
— Как с кем? Не притворяйся! С Кедровым. Командиром полка.
— Каким Кедровым? Вот этот… в зеленом ватнике — Кедров?! Командир артполка?! Знаменитый Кедров?!
— Ну да.
— Не болтай глупостей!
— Была мне охота.
— А зачем? Для чего он мне? Что ты все выдумываешь? Какое такое еще знакомство? И зачем ты мне это подстраиваешь, не понимаю…
— А он утром про тебя так расспрашивал, — не унималась Женька, — кто, да откуда, да как…
— Ничего я не знаю и не желаю знать! — отрезала я. — И ты это учти, не то получишь по рукам. Ясно?
— Ясно. — Женька хмыкнула и попыталась сострить: — Так ясно, что глазам больно. — И сама первая захохотала.
— Никакого Кедрова я не знаю и не желаю знать, — повторяю я. — И ты это учти. Поняла?
— Поняла, да.
— Запомни!
2
Скоро месяц, как наша дивизия в окружении, а мы сидим здесь на своем «пятачке», и немцы бьют из тяжелых орудий по штабу отряда, по нашей палатке, по кладбищу. Между могил, в серой мерзлой земле продолблены узкие, словно лодки, траншеи. В них, нахохлившись, сидят люди. Тонкие струйки проводов текут от траншей, от НП, от окопчиков боевого охранения к батареям Кедрова, и еще дальше в тыл, к штабу дивизии, которой мы подчиняемся оперативно, и туда, где за гребнями лесистых холмов прячутся тупорылые гаубицы.
Кажется, мы застряли здесь навсегда.
Кажется, холод, и грязь, и бессмысленное ожидание лучшего — нескончаемы, длинны. Рядом с маленьким сельским кладбищем уже выросло наше большое, военное, А прошел всего месяц.
С той поры, как от нас увезли Пироговского, никто в отряде ничего не делает. Утром мы просыпаемся поздно и долго валяемся в постелях, потому что лень вставать, топить печь, готовить завтрак, мыть посуду. Уж лучше голодными понежиться всласть: кто знает, когда еще выпадет подобное счастье.
Проснувшись, мы перебрасываемся шутками, пока Улаев, как самый старший по званию и самый сознательный, не начинает укорять сам себя:
— Да-а, трутни мы! Лодыри! Паразиты! Как это только не стыдно нам! Все бы нам дрыхнуть!
Таким самобичеванием он занимается еще час-полтора. Потом, видя, что никто раньше его все равно не поднимется, кряхтя и охая, сбрасывает одеяло и начинает растапливать печь, варить суп из сушеной картошки и подгнившего, черного лука.
Оглядев пустые мешки и пакеты, Сергей долго скребется в затылке: с поздним весенним разливом, с бурно начавшимся таянием снегов нас скоро совсем отрежет от базы снабжения, и тогда уже совершенно будет нечего есть. Тем более что немцы все пристальнее стали держать под обстрелом нашу единственную дорогу, у них появились новые минометные и артиллерийские батареи: в тылы еще проскочишь галопом, а с грузом обратно как?