Наде так хочется на улицу, что она начинает выть, жалобно выть на одной ноте. Но это не помогает; самое страшное впереди — это когда в избу заползает темнота. Часы-ходики выговаривают: «вот я те-бя... вот я те-бя...» Это до того страшно, что Надя не выдерживает, бежит к печке, берет ухват и останавливает маятник. Но и сейчас еще слышится «вот я... те-бя!» Потом она лезет на печку, забирается под кожух, вдавливает голову в подушку — все равно страшно. Слышно, как шуршат тараканы, пищит, возится мышь.
Надя долго лежит, съежившись под одеялом, и перебирает в памяти эти холодные одинокие дни своего детства...
В 1919 году ей исполнилось пятнадцать лет, она уже была рослой, румяной девушкой и работала на конфетной фабрике. Ничего, не плохо было — и работа не трудная, «вкусная», и люди ласковые жалели девочку. Потом рабфак, общежитие и наконец институт. Тут уж и совсем хорошо. Дружба с Борисом. Конечно, это дало много хорошего, но любовь пришла, когда повстречала Николая. Это было для нее совсем новое, неизведанное чувство, которое захватило и которому она не стала сопротивляться.
Но вот настало время выхода из больницы.
Когда надевала на себя холодное, залежавшееся в цейхгаузе платье, не верилось, что сейчас покинет палату. На матраце, на подушке, казалось, сохранились еще отпечатки ее мыслей, ее беспокойство, ее тоска по неведомому.
— Ухо́дите от нас, — говорили санитарки, останавливаясь возле постели. — Скучать будем. Привыкли!
Надя улыбалась, продолжая натягивать чулки. Когда прошла к окну, показалась сама себе такой легкой. «Дунет ветер, — и упаду. До чего ослабела... А ведь в палате ходила — и ничего...»
И еще страшнее стало при мысли, что на дворе мороз и ветер.
Она простилась с больными соседней палаты, внимательно следившими, как одевалась она, какое у нее белье и платье (так же внимательно следила и она, когда выписывались из палаты другие), и поплелась в контору больницы. Сняла телефонную трубку, попросила соединить с заводским партийным комитетом. Кажется, никогда не испытывала такого волнения.
Очень скоро услышала, как сняли трубку с рычагов, по проводу передались заглушенные голоса, она уловила дыхание человека и знакомое: «ф-ф» — продувание телефонной трубки.
— Коля... это я...
Журба говорил что-то хорошее, радостное, и она дрожала от счастья, забыв свои обиды.
— Вам нельзя так... — сказал дежурный врач.
Николай прилетел на розвальнях, с меховой шубой и полостью: стоял тридцатиградусный мороз, снег клубился по дороге, как дым. Сквозь узкую щель, которую образовали края высокого воротника шубы, Надя различала корпуса поселка, высокие сосны с облаками слежавшегося снега на ветвях, мелькавшие по дороге столбы со снежными шапками. Лошади бежали бойко, позванивая бубенцами.
— Не холодно? — спросил он, заглядывая в глаза.
Он подтянул полость. Это была медвежья шкура — память подрывных работ в тайге.
Пора и поворачивать: дом молодых специалистов. Надежда высовывается из воротника шубы и тихо говорит, прячась от ветра:
— Мне сюда...
— Как хочешь! Но я также могу требовать! До каких пор будем мучить друг друга?
И он показал кучеру рукой, куда ехать.
Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. «Собиралась уехать совсем, а кончилось вот чем... Неужели я так безотчетно люблю его?» — подумала Надя.
С этого дня она перешла к Николаю.
Через неделю она уже свободно ходила по комнате и изучала Николино житье. Ее удивляло то, что она могла смотреть на все, что находилось в комнатах, как на свое собственное; его разные вещи и вещицы были уже ее; смешила холостяцкая неопрятность, хаос на письменном столе, беспорядок на этажерке. И она что-то переставляла, внося, как казалось Николаю, уют уже одним тем, что была здесь.
Николай знал, что пройдет немного времени и Надя станет редким гостем. Начнется другой распорядок жизни, но теперь, пока она, бледная и слабая, оставалась дома, он стремился к ней каждую свободную минуту, откладывая дела на завтра. Он заказал в мастерской мебель, кое-что выписал из города, а однажды принес два фикуса из своего кабинета. «Мне ведь ничего не надо. Для Нади...»
Когда принесли шифоньер, книжный шкаф, кровати, Николай засуетился.
— А ведь недурно, Надюша? Что скажешь?
О том, что обоим ни с того ни с сего показалось, будто другой остыл и что высокая, радостная напряженность первых месяцев любви как бы сменилась чувством взаимного друг перед другом долга, они не вспоминали. «Но я действительно напрасно упорствовала. Как можно любить и не жить вместе? И за что я сердилась на него? Разве он не любит меня так, как мне хочется, как я мечтала?»
В день рождения Николая они решили пригласить ближайших друзей. Журба почему-то стеснялся сказать, что одновременно ему хотелось бы отметить перец всеми их свадьбу. («Какое мещанское слово — «свадьба»...)
— Кстати, отметим нашу близость. Зарегистрируемся, и будет, как полагается!
— На вечеринку пригласим Гребенникова, профессора Бунчужного, Женю Столярову.
— Ну и твоих земляков, — сказал Николай.
— И земляков. И Шарля Буше. Он любит Женю и пусть побудет с ней у нас.
Николай про себя радостно улыбнулся: «У нас...» Это было первое открытое признание того, что у них есть свой общий очаг. Кроме того, раз Шарль Буше любит, значит, надо пригласить... Теперь в подобных делах он должен тонко разбираться...
— Будет вечер двух поколений: старики и мы, молодежь, — сказала Надя.
Гости собрались часам к десяти. Позже других явился Борис Волощук.
Когда он вошел в ярко освещенную квартиру, уже шумел примус на кухне, Женя приятным голоском пела, аккомпанируя себе на концертино, Митя Шах сидел у окна и просматривал журналы. Анне Петровне нездоровилось, и она не могла притти.
— Я, миленькая, в деревушке Потоскуй был образцовым хозяином, — доносился рокот Гребенникова (на стройке такого домашнего рокотка никто не слыхал): сам варил, стирал, штаны шил. Недаром, в девятьсот девятом, когда бежал, надели на меня женское платье! А тут ветер... Юбка к коленям липнет, как мокрая. И ноги как не свои. И фигура...
Николай Журба показывал Шарлю Буше карабины, к которым испытывал нежность, почти как к живым существам.
— На пятьдесят шагов пробиваю копейку. Снайпер!
Шарль внимательно наклонял лицо к холодным стволам ленточной стали, а сам поглядывал, что делала Женя. Девушка сидела на диване между Митей и Борисом и о чем-то оживленно рассказывала. Инженеры были молоды — преимущество, с которым бороться не легко! «Но здесь отношения между мужчинами и женщинами несколько иные», — утешал себя Шарль, невпопад отвечая Журбе. Он все прислушивался к тому, что говорила Женя. Речь шла о каком-то Пашке Коровкине, арматурщике.
— Парню девятнадцать. Посмотришь на него: порывистый, горячий, глаза, как угольки. Поставили его на самостоятельную работу. Обогнал всех, даже некоторых старых арматурщиков. А раньше работал на постройке железной дороги и на котлованах. И там был лучше других. А отец у него из раскулаченных. Смотрит волком.
— Давний знакомый наш! — сказал Николай.
— Так вот этот Коровкин на днях останавливает меня и просит принять в комсомол. «Не рано ли? — спрашиваю. — Отец твой... зубами щелкает...» — «Не рано! — говорит. — Я с отцом навек разошелся, чужой он мне, он с советской властью в ссоре... А меня в комсомол принять надо! За отца я не ответчик!»
— Это так! — сказал Шарль Буше. — У нас, на коксохиме, люди работают при сорокаградусном морозе. И я спрашиваю себя: что движет этими людьми? Заработок? Слава? Сознание важности дела? Конечно, в каждом отдельном случае можно найти и жажду славы, и желание побольше заработать, и глубокое сознание важности строительства. Но в целом это не то. И я, пожалуй, начинаю понемногу понимать, в чем дело.
Гребенников посмотрел на Шарля внимательным взором.
— Новые, другие люди созданы нашим общественным строем, товарищ Буше. Советский строй создал наших людей, воспитал в них любовь к труду, к родине, к руководителям партии и государства. Думаю, что с высоким человеческим началом, воспитанным в наших людях, народ наш сумеет выдержать тяжелые испытания.