Казалось, Петр сам с собой подводил итоги случившемуся.
— Да, папаша, таковы дела... Отступаем мы временно. Отступаем, чтоб лучше подготовиться. И тогда посмотрим!
— Пошли ж вам бог удачи!
Петр простился со всеми тепло и просто.
— А вас не поймают? — спросил тихо Лазарька.
— Не поймают!
— Ох, боюсь за вас.
— Не бойся! Мы еще с тобой, Лазарька, заживем! И ты тогда лучше поймешь, во имя чего боролись и во имя чего помирали старшие товарищи!
— А что вы сделаете, чтобы вас не поймала полиция?
— Я уже больше не я! Понял?
Это было то же самое, что «перпетуум мобиле»: Лазарька ничего не понял.
Тогда Петр вынул новенький паспорт и раскрыл его возле коптилки. На лице Петра появилась тонкая-претонкая улыбка. Лазарька наклонился: черными густыми чернилами в паспорте было написано — Александр Сергеевич Гребенников...
Осенью шестнадцатого года шло на фронт пополнение. На станциях и в пути, за сотни верст от позиций, вчерашние парубки Херсонской губернии, рабочие Николаева и Одессы перебрасывались прибаутками. Днем в вагонах заливалась гармошка. Близ позиции передали приказ потушить огни, прекратить пение. И стало страшно от необычной тишины.
Выгружались ночью. Пошли в ближайшее село, разбитое немцем. Там, верстах в пяти от передовой, переночевали, перебыли кое-как день, не находя себе места, а с вечерней темнотой пошли на огневую.
Они повстречались накануне боя.
— Ваше благородие! Радузев!
Поручик оглянулся.
— Лазарька?
Обнялись тепло и радостно. Это длилось, впрочем, не более нескольких секунд. Потом одновременно оглянулись: не видел ли их кто-либо, — и прошли к блиндажу. Поручик впереди, рядовой — сзади. В тесном блиндажике, залитом вонючей грязью, Радузев сел на цинковую коробку от патронов и жестом пригласил сесть Лазаря.
— С последним пополнением?
— С последним.
— В какой роте?
— В шестой.
— У меня, значит. Недавно в армии? — взглянув на суконные, без всяких нашивок, погоны, спросил Радузев.
— Скоро два года...
— Как — два?
— Разжаловали из старших унтеров...
— За что?
— За пораженческие настроения...
Радузев посмотрел сощуренными глазами, будто вдаль.
— Я подумал сейчас, как много времени прошло с тех пор... Помнишь: Грушки... экзамены?.. И наши встречи? Ты работал в какой-то мастерской... Потом на заводе Гена... Я в тот год окончил реальное училище...
Поручик уронил голову на руки и сидел так долго, очень долго.
— А что ж это вы в чине поручика? Тоже разжаловали? — осведомился Лазарь.
Радузев поднял голову.
— Ты мне «вы» говоришь?
— И «вы»... И «ваше благородие»...
Лазарь улыбался одними глазами.
— Ну, что, стал инженером, как папаша хотел?
— Стал, Лазарька... Стал. Перед самой войной.
— И на войну взяли?
— Взяли...
— Защищать веру, царя и отечество? Но тогда почему ты в пехоте? Инженер — и в пехоте? В крайнем случае, в артиллерии! С высшим образованием служить в пехоте не полагается!
— Я был в специальных войсках. Но проштрафился...
— Карты?
— Хуже...
— Женщины? Вино?
— Нет. Взял на себя вину одного солдата. Ты, конечно, не поверишь, я знаю: дело политическое. Да, политическое, солдату грозила беда, его поймали с поличным, он был в каком-то военном комитете большевиков: я в этом не разбираюсь. Солдат мне нравился, я любил его. И вот... как видишь... теперь в пехоте. И поручик...
— Романтично!
— Но как осточертело все на этом свете! Ах, Лазарька, Лазарька... Я удивлялся тебе. И дико завидовал... Боже мой... Теперь могу тебе сказать. Ты решал такие трудные задачи... Ты все знал. Перед тобой открывалась светлая дорога... Мне ли равняться с тобой?
— Исповедуешься? Готовишься в этом бою помереть?
— Нет. Так. От души. Я рад, что повстречал тебя. Говорю, не кривя душой.
Разговор прервался.
— Был ли ты в Грушках перед войной? — спросил несколько минут спустя Радузев.
— Нет. С тех пор, как убежал из дому, я не был в Престольном.
— Ты откуда сейчас?
— Из штрафной... До этого — из тюрьмы.
— Сидел?
— Сидел... и лежал... и ходил...
— За что?
— Известно...
— Ты социалист? Революционер?
— Я большевик!
— Большевик! Меньшевик! Я в этом ничего не понимаю. Но я тебе верю. Ты против правды не пойдешь. Скажи же мне, как там, у вас, думают, скоро кончится этот б...?
Радузев отпустил окопное словцо.
— Скоро!
— Что ты сказал?
Лазарь повторил. Радузев как-то просветлел весь и схватил руку Лазаря.
— Если бы ты знал, что подарил мне этим словом...
— А каково солдатам?
— Разве я не вижу? Им еще трудней.
— А все-таки, Сережка, из тебя мог бы выйти человек...
Лазарь сказал это таким тоном, что Радузев встрепенулся.
— Ты думаешь?
— Думаю. Но... у тебя нет пружины. А без пружины человек ничего не стоит.
Радузев уцепился за шинель Лазаря.
— Боже мой, до чего я возненавидел войну!.. И вообще все это...
— Что это?
— Нельзя ценой человеческой крови приобретать ни земель, ни фабрик... Ни даже свободы!
— А ведь приобретаете!
— Я ничего не приобретаю.
— Папаша приобрел! Хватит с вас!
— Нет, мне ничего не надо. Отец умрет, я все раздам нищим.
— Ты-то раздашь, а остальные к своему добру последнюю краюху хлеба вытащат из сумы нищего!
— Против этого во мне все восстает! Зачем столько одному? Что за сумасшествие? Тысячи десятин земли! Десятки фабрик, заводов!
— Это не сумасшествие! Это закон.
— А я восстаю против такого закона! Но один что можешь сделать?
— Чего ж там один! Разве только ты ненавидишь капиталистический строй?
— Снова капиталистический! Социалистический! Это снова борьба, схватка, насилие одних над другими.
— На филантропии, братец ты мой, далеко не поедешь? Христианская проповедь: если имеешь две рубахи, отдай одну неимущему — породила новое зло: моральное растление. Анархическое понятие свободы — блуд! Перед собой будто и честен, и делать ничего не надо. Возмущайся под собственным тепленьким одеялом! И считай себя честненьким человеком!
— Тупик... тупик...
Радузев взялся обеими руками за голову, сдавил ее у висков, будто в приступе острой мигрени.
— Тупик... Да, я вижу... Вот я через несколько часов поведу людей в бой, поведу против личного убеждения в том, что это бессовестно, бесчеловечно. И попробуй не повести? Предположим, я взбунтуюсь. Меня расстреляют. Это не страшно, а результаты? Все равно, людей поведут в бой. Другой поведет, и будет так, как я не хочу! Машина у нас такая, что человек с ней ничего сделать не может. Хоть и машину эту сам же человек создал.
— Так думает человек, висящий в воздухе. Если бы ты стоял на земле, то знал бы, что ты не один, что машина эта не такая уж страшная. Машина эта источена сверху донизу... Ты видел старую мебель, источенную шашелем? Так вот источен царский строй. Капиталистический строй. Язвами своими источен. Но, конечно, он держится еще. Болтовней его не свалишь. Надо действовать!
— Действовать? То-есть бороться? Какая же разница для мирного человека? Для тех, кому ненавистна эта борьба?
— Не притворяйся. В твоих устах детская схоластика, по меньшей мере, странна. Хочешь оправдать свое невмешательство в жизнь? Так делай это без боженьки, без кокетства и рукоблудия. Противно!
Лазарь встал.
— Мне пора. Надо перед боем уснуть хоть часок.
— Побудь немножко. Если я тебя раздражаю, помолчу. Только не уходи.
— Да что сидеть!
— Вот ты вначале сказал, что стоишь за поражение России. Значит, ты хочешь, чтобы нас победила Германия? Ты думаешь, что немецкое хозяйничанье будет лучше?
— Да, я пораженец. Но ты наивно думаешь, что если мы стоим за поражение России, то тем самым стоим за немецкое или какое-либо иное буржуазное хозяйничанье!