Пашку будто стегнули по живому.
— И когда это у вас, папаша, пройдет?
Никодим с презрением глянул на сына.
— Никогда не пройдет, сынок... Никогда... Чужой ты мне стал. Отцу чужой... А думал, выращу на старость кормильца...
— Эх, папаша...
Некоторое время они молчали.
— Позвал тебя вот зачем: уходить собрался отсюда... Не любо все... Одежонку вот справлю и — вира... Пойдем, сынок, вместе. В город. Тут жилы надорвешь, кому нужен будешь?
Пашка молчал.
— Чего молчишь?
— Не пойду, папаша, никуда...
— Здесь останешься?
— Останусь.
— От матери и отца откажешься?
— Не о том вы, папаша! — Пашка смотрел в сторону, на дорожку, по которой возвращались рабочие с завода, на возвышавшиеся здания цехов, на высокие трубы, которые, если внимательно присмотреться, качаются на ветру. — Никуда не пойду, папаша... У вас — ночь темная... Ничего впереди... Одна злоба лютая. А я выучусь здесь. Человеком стану...
— Сопляк ты еще... — Никодим зло сплюнул. — Выпустил я тебя из своих рук, пащенок!.. Учись... учись... Только позабудь, что у тебя отец с матерью есть!
— Прощайте, папаша! Больше говорить нам не о чем.
И Пашка тяжело зашагал к бригаде, суровый, с крепко сжатыми зубами.
На субботник явились все. Ночью работа шла споро, дружно.
Вдруг Коханец заметила, что выкладка шла не тем кирпичом. Проверила: не та марка!
«Что случилось? — с тревогой подумала она. — Субботник может свестись ни к чему».
Работу остановили. Комсомольцы щупали бадью и, нагнувшись вниз, кричали:
— Кто там путает? Какую марку даете?
Пришел Роликов. Проверил.
— Не пойдет!
Пришлось разобрать часть ряда.
Коханец занялась расследованием. В эти дни всеобщего подъема как-то и не верилось, что могут быть люди, которые сознательно пойдут на то, чтобы навредить, напортить, помешать радостно работать.
— Откуда брали кирпичи? — обратилась она к каталям.
— Нам выдали. Везем, что дают.
Коханец переписала людей, узнала, откуда шла подвозка, кто дал наряд.
Катали недавно прибыли на площадку. «Значит, где-то скрывались матерые волки».
Ее представление о врагах было скорее теоретическим. Представить реального, конкретного врага здесь, на площадке, у себя в доменном цехе, теперь, когда все охвачены были желанием скорее завершить работы и пустить первую очередь комбината, она не могла.
О случившемся Надежда рассказала Журбе.
После субботника нагнали еще один день.
— В крайнем случае закончим каупер третьего августа, — заметил Белкин.
— Что это у тебя за «крайний случай»! — возмутился Яковкин. — Что ты за человек? Договорились же! Себе ж слово дали!
Пока велся перерасчет и обдумывались новые возможности ускорения кладки, ребята чаще и чаще бросали вниз хлесткие, как кнут, слова:
— Живей! Живей! Не задерживай!
На кладку стали Ванюшков, Женя Столярова, звеньевые других смен.
Был момент, когда на подаче не оставалось ни одного кирпича.
Тогда объявили поход на центральный склад. Женя пошла к людям Яковкина; звено его отдыхало.
— Ребята, — сказала она, — мы знаем, что вы отлично работаете. А после работы и отдохнуть надо. Но у нас сейчас нет ни одного кирпича. Кто хочет по доброй воле, только по доброй воле, сам пойти на помощь?
— Итти, так всем! Пошли, ребята!
Когда подвезли и сделали запас, звено Смурыгина выложило шесть рядов!
Как в первый раз, когда комсомольцы поставили на строительстве производственный рекорд — четыре и три четверти, облетела эта удача площадку.
— Шесть рядов!
— Главное — подвозка. За это надо решительно драться! — сказал Бунчужный. — Следует еще дать людей. Я поговорю с Петром Александровичем.
Из бригады Старцева перебросили Фросю Оксамитную и ее товарок, перебросили рабочих из прокатного цеха, организовали особый надзор за марками кирпича. Цифра шесть стала фактом, столько никто не давал на площадке. Смурыгин зажег Звезду Победы, и его имя записали на Доске почета. (К этому времени были изменены условия занесения ударников на Доску почета: право зажечь Звезду Победы предоставлялось тому, кто давал наивысшие показатели среди всех работающих на площадке и не ниже пятисот процентов.)
— Шесть рядов! А как за границей? — спросила Женя Столярова немецкого консультанта.
Август Кар поджал тонкие лилового цвета губы и посмотрел в упор.
— Мы не торопимся!
— Да?..
Август Кар не ответил.
Был день, когда начальник цеха Роликов забраковал перевязку и грозил развалить кладку целых двух листов.
Вызвали профессора Бунчужного, пересмотрели, проверили.
Роликов ощупывал каждую кирпичинку и придирался к каждому зазору, злясь на профессора, который, по его мнению, «поддался юношескому азарту и пошел против науки». Он сам тщательно проверил всю кладку. Все было в порядке. Пока начальник проверял, Яша не отрывал от него злых, беспокойных глаз. И вдруг на лице этого всегда надутого, раздраженного, ничем и никем недовольного человека появилось подобие улыбки.
— Работаете вы, ребята, как черти! — сказал он и пошел в контору.
Ему улыбнулись, и у каждого на лице было: «А ты что думал?»
Тридцать первого июля нехватало половины рабочего дня; это, однако, не тревожило: нагнали десять!
— Как тебе у нас работается, Фросюшка? — спрашивал Ванюшков девушку. Он был счастлив, что Фросю перевели к нему в бригаду и что она теперь находилась все время на глазах.
— Раз с тобой, значит — хорошо...
Он самодовольно улыбался.
Иногда он видел, как Яша Яковкин заговаривал с девушкой. Это злило, но запретить парню говорить он не мог.
— Не заглядываешься на Таракана?
— На какого Таракана?
— Да на Яшку.
Фрося рассмеялась. Потом вздохнула и с каким-то надрывом сказала:
— Кроме тебя, никого не вижу... К добру ли только?
— К добру! К добру! И я, кроме тебя, никого не вижу.
Во все эти последние дни обед приносили прямо к кауперу. Сережка Шутихин любил после обеда сесть у кирпичей и, свесив по-птичьи голову, копаться щепкой в земле.
— Золото ищешь? — спрашивали товарищи.
Сережка в ответ гримасничал.
— Скоро делать будет нечего: все рекорды перебьем!
— Не бойся, на твой век хватит! — отвечал Ванюшков.
— Полюбилось мне наше строительство, — говорил Гуреев Фросе. — Немного поработаю, попривыкну, а потом поступлю в вечернюю рабочую школу. Я иной раз думаю, что вот, если б не приехал сюда, все это прошло бы мимо меня, и ничего бы я не знал.
— Правильно говоришь, дружок. Ох, и со мной такое, только сама понять не могу и рассказать трудно.
Она говорила каким-то неестественным голосом, рассудительная, серьезная, а глаза были на Ванюшкове; где он, что делает, с кем говорит? Она не скрывала от других свое отношение к нему.
После обеда стали, как обычно, на работу. Шутихин, размечтавшись, продолжал лежать на кирпичах.
— Эй, малый, не зевай! Работать пора! — крикнул Ванюшков.
Шутихин продолжал лежать. Тогда Гуреев поднялся на леса и отвернул кран от водопровода. В воздухе блеснуло серебром, струйка описала дугу, и сочные капли разбрызгались на стеганке Шутихина.
— Дождик! — крикнул, не разобрав, в чем дело, Сережка.
Раздался смех... Каупер и тот, казалось, готов был запрыгать на четвереньках.
— Нет, ты не видела номера... — сказал Ванюшков Жене, когда она пришла в цех. — Ох, была картинка!..
— В чем дело?
— Спроси Шутихина...
Ванюшков смеялся заливчато, перегнувшись пополам, со слезинками в глазах, как смеются весьма не смешливые люди, если их довести до крайности. Лицо его при этом сморщилось, покраснело и было похоже на ребячье.
— Обливаться водой! Точно маленькие! Стыдились бы! — пробирала Женя ребят, хотя сама с удовольствием приняла бы участие в подобной проделке.
В конце смены все кирпичи лежали на месте. И во второй раз Ванюшков шел по площадке с красным знаменем, шел на один шаг впереди, а за ним — члены бригады, и на душе у всех было такое чувство, словно взобрались они на высоту, с которой видны стали всему великому Советскому Союзу. Комсомольцы почувствовали, что после такой победы они уже не имеют права отступить, сдать темпы. Работать должны еще лучше, быть впереди во всем — и на производстве и в быту.