Он смотрит на меня горящими черными глазами.
— Делай что угодно, чтобы обратить ее; потом пусть ее вымоют и приведут ко мне. Я буду ждать ее, покорную воле Аллаха, после пятой молитвы. Сделай это для меня, Нус-Нус, и будешь вознагражден. Потерпишь неудачу — отдам тебя Фаруху, он как раз разрабатывает для меня новые способы. Изысканное свежевание конечностей, причиняющее мучения, но долго-долго сохраняющее жертву живой. Ты как раз такой, как ему нужно: крепкий мускулистый мужчина с боевым духом. Остальные были слишком хлипкие, чтобы тратить на них время — тем более лучшие ножи Фаруха.
10
Пока шаги султана удаляются вверх по лестнице, к свету, я почти хочу обратно в тюрьму. Почти. Я надеюсь, что женщина уступит доводам рассудка, но то, что я вижу, впервые взглянув на нее, не обнадеживает.
Кулаки ее, лежащие на коленях, сжаты с такой силой, что на руках выступают жилы. Каждая линия тела напряжена в отрицании, хотя лицо и скрывают полотнища желтых волос. А потом я вижу, как она поджимает ноги, словно бирюзовый шелк ее запятнанной и изорванной рубахи сможет их защитить. Ее опухшие ступни, покрытые ссадинами, блестят от крови. Они развернуты друг к другу — ее били палками по пяткам.
Я бросаю обвиняющий взгляд на Фаруха, он безразлично смотрит на меня. В руках у него длинная толстая дубинка из колчедана. Если бить ею по подошвам ног, будет чудовищно больно. Некоторые потом уже никогда не могут ходить. Внезапно я вспоминаю крик павлина вдалеке, и мне стыдно, что как раз тогда, когда я радовался свободе, эту бедную женщину избивали во имя Бога.
— Принеси холодной воды для питья и еще таз, чтобы помыться. И чистые полотенца, — велю я юноше, и он бежит к дверям.
Складки возле рта палача становятся глубже от презрения к моему состраданию. Я понимаю, что не могу находиться с ним в одной комнате.
— Выйди, Фарух, — велю ему я. — Жди наверху у лестницы.
— Султан сказал, чтобы я остался.
— Ты что, думаешь, она сбежит?
Он едва заметно пожимает плечами:
— Бывает, что пытаются. Ты не поверишь, если расскажу, что на моих глазах пытались делать заключенные.
Я не желаю знать, что он видел, но знаю, что хотел сделать с Абдельазизом, когда он держал меня в плену.
— Просто иди, — твердо повторяю я. — Охраняй эту проклятую лестницу, если тебе так легче.
Он пару мгновений нагло глядит мне в глаза, потом поворачивается и идет к двери, рассеянно постукивая колчедановой дубинкой по бедру.
Отсутствие его сказывается тут же: плечи женщины опадают, словно она держалась прямо одним усилием воли, и руки ее раскрываются, как бледные цветы. Я опускаюсь возле нее на одно колено, беру ее руку в свои и переворачиваю ладонью вверх. На ладони, там, где впивались ногти, видны кровавые полумесяцы.
— Такая маленькая ручка, — говорю я, нежно сгибая ее пальцы над ранами. — Меня зовут Нус-Нус, это значит «пополам». А тебя?
Она поднимает голову. Когда наши глаза встречаются, я вижу, какого поразительного они у нее цвета — яростный всплеск сумеречного синего вокруг расширенных черных зрачков. Ресницы и брови у нее золотые. Я никогда такого не видел. У женщин в гареме черные глаза и брови, и они с большим искусством подчеркивают темную выразительность взгляда. Ее глаза кажутся обнаженными, открытыми и беззащитными. Прежде чем она отводит взгляд, я понимаю, что она не затронула бы мое сердце сильнее, смотри я на нее не мигая целый час — или вечность.
Я смотрю, как по ее белому лицу разливается розовый, как от него темнеет синяк на скуле, как почти скрывается, но остается виден кровоподтек из носа. Потом она произносит высоким чистым голосом:
— Меня зовут Элис Суонн.
Хорошо, что в этот момент возвращается молодой придворный; потому что я растерян. Я встаю, беру у него кувшин воды, наливаю себе чашку и осушаю ее одним глотком, потом снова наполняю чашку для пленницы. Она пытается изящно цедить, но, как говорят в пустыне, «аман иман», вода — это жизнь. Она не может удержаться и жадно пьет.
Слуга, следующий за придворным, несет свернутые белые полотенца и таз воды, в которой плавают розовые лепестки — это, с учетом обстоятельств, кажется нелепой любезностью. Я велю ему поставить все возле золоченого стула, благодарю их обоих и отсылаю прочь. Осторожно омываю ее ноги, и все-таки она прикусывает губу, так, что между зубами выступает кровь.
— Тебе повезло, Элис, — говорю я, когда руки мои перестают дрожать. — Ничего не сломано.
Она издает невеселый смешок. Потом поднимает свои удивительные глаза и пронзает меня взглядом.
— Кости мои пока не сломаны, дух тоже… — она умолкает. — Почему тебя называют Нус-Нус? Звучит обидно.
— Я из тех, кого зовут урезанными. Евнух.
Она смотрит на меня не моргая.
— Прости меня, но я не вполне понимаю, что это значит.
Я выдавливаю из себя кривую улыбку.
— Это могут понять лишь те, кто разделяет мою горькую участь.
Я вижу, что она размышляет, сопоставляя жестокое прозвище с тем, что оно подразумевает. Кивает. Потом спрашивает:
— А как твое настоящее имя?
Какое-то мгновение в голове у меня пустота — и только. А как мое настоящее имя? Меня так давно им не называли. Оно всплывает из глубин, и я говорю ей — а она повторяет, дважды, пока не уловит верное произношение. Названное ее певучим чужеземным голосом, имя мое кажется диковинным и медвяным. Я чувствую, как что-то в животе у меня обрывается и падает.
— Твое имя что-нибудь значит на твоем языке?
— Оно означает «Мертвый, но Бдящий». Я родился таким слабым, что мать решила, что я мертвый, но я открыл глаза. Но лучше называй меня Нус-Нус. Мальчика, которого звали тем именем, давно нет, он переменился.
Она слабо улыбается:
— И тебя прислали, чтобы ты переменил меня?
Ум у нее острый, несмотря на побои.
— Я здесь, чтобы убедить тебя принять ислам и уберечь от возможных… неприятностей.
Она смеется:
— Неприятностей! Ты из царедворцев, да, Нус-Нус? Сладкоречив, совсем как они.
Я склоняю голову.
— Я просто невольник, придворный евнух; слуга императора. Прости. Не по своей воле я взялся за это дело. Но я пережил и видел много страданий — я не хочу, чтобы с тобой обошлись жестоко.
— Никто бы не назвал меня смелой женщиной, Нус-Нус. Мне никогда не приходилось терпеть телесную боль. Меня до сих пор никто и пальцем не тронул. Но за эти часы я узнала, что во мне есть сила, о которой я не подозревала, швы внутри крепки. Кто-то назовет это упрямством. Я не знаю, что это за сила, и, похоже, не могу ею управлять — боюсь, она заставит меня поставить под угрозу свою собственную жизнь.
Я решаю зайти с другой стороны.
— Так давай поговорим о том, что есть обращение. Смена одной веры на другую. Мы все служим одному Богу. Он один и тот же, как бы мы его ни называли: Деус, Аллах или Яхве. Он слышит наши молитвы. Значит ли что-нибудь перемена в имени веры, обращенной к нему, если вера в твоем сердце остается истинной?
Губы ее твердо сжимаются.
Я продолжаю:
— Мы — всего лишь люди, Элис. Я много странствовал и повидал достаточно, чтобы сказать: есть добрые мусульмане и злые христиане, и точно так же есть злые среди мусульман и добрые среди христиан. Не вера делает их такими, но самая суть их природы.
— Мне попадалось множество злых христиан, это правда. И я готова признать, что здешнему народу не чуждо добро и милосердие. Но это не мой народ, и вера его — не моя вера.
— Мне не надо бы этого говорить, ведь меня считают правоверным мусульманином, но в сердце своем я знаю, что Бог есть Бог, а прочее — лишь слова. А слова — просто звуки, с помощью которых мы общаемся друг с другом.
Она не вскрикивает в ужасе от этой ереси, поэтому я продолжаю:
— Платон сказал, что имена присваиваются вещам совершенно произвольно и что любое имя может быть дано любому предмету, если достаточное число людей понимает, что оно означает, и согласно использовать его, чтобы определять предмет. Он также утверждал, что существующие имена вещей могут быть изменены без малейшей потери для природы самой вещи. Так я спрошу тебя еще раз, Элис: важно ли то, что ты скажешь слова, которых от тебя требуют, изменишь имя своей веры и заговоришь об Аллахе?