Я не узнаю стражей у ворот, но они быстро покоряются, видя того, кто со мной, и меня поражает, как быстро изменился мир с тех пор, как я был заточен. Пока мы идем по длинным мраморным коридорам, я набираюсь смелости спросить о своей комнате.
— Я много думал о ней — там. О том, как она тиха и уютна. Понимаю, это мелочь, недостойная твоего внимания, сиди…
И умолкаю, утратив надежду.
— Твое жилье снова будет твоим, Нус-Нус. Твои вещи вернули на место — все, что я отыскал. Если я что-то упустил, прости меня. Недосчитаешься чего-то — дай знать, я постараюсь все тебе возместить.
Я не ждал такой доброты. От благодарности у меня теплеет на сердце, потом я вспоминаю о тягостной работе.
— Так что я должен сделать?
Он бросает на меня загадочный взгляд из-под опущенных век.
— Меня уверили, что ты можешь убедительно объясняться на языке неверных, — произносит он на безупречном английском.
Я не в силах скрыть изумление.
— Мой прежний хозяин обучил меня многому, в том числе и сносному английскому, — я на мгновение умолкаю. — Но, сиди, как вышло, что ты так прекрасно на нем говоришь?
— Английский был родным языком моей матери, — коротко отвечает он, глядя в сторону.
Это объясняет его удивительные светлые глаза. Я вспоминаю, что ходили слухи, будто его мать была невольницей из Европы, но я думал, что это злобная клевета. Если это правда, ему пришлось потрудиться, чтобы заслужить милость Исмаила.
— Ты хочешь, чтобы я перевел что-то с английского?
— Можно и так сказать.
Мы приближаемся к воротам гарема, и он останавливается.
— Теперь сними капюшон. Назовись стражам. Они знают, что делать.
Странно. Я смотрю, как он быстро идет прочь, и гадаю, что за языковой вопрос может быть настолько важен, чтобы меня из-за него освободили из темницы, не боясь разгневать великого визиря. Стражи пропускают меня за ворота, мальчик, присланный в провожатые, тащит меня за руку мимо дворца Зиданы к зданию, где я никогда не бывал — да и не видел его — прежде.
— Жди здесь, — говорит он и убегает внутрь.
Прислонившись к нагретой солнцем штукатурке, я закрываю глаза и обращаю лицо к солнцу. Где-то заходится в печальном крике павлин, но я могу думать лишь об одном: я свободен! Каждую ночь, в зловонии и шуме мерзкой темницы я представлял, как входит в мой череп холодный железный гвоздь, а теперь стою, подставив лицо солнцу, и веки мои на просвет горят алым, и вдыхаю я ароматы нероли и мускуса.
Ноздри мои вздрагивают. Я знаю этот запах… я открываю глаза, но отпечаток солнца застит мне взор. Я моргаю и вижу, что на меня движется Зидана. Рядом с ней бежит задыхающаяся чернокожая девочка-невольница, яростно обмахивающая ее опахалом из страусовых перьев. Я громко чихаю — опахало взметнуло мне в лицо пыль.
— Так-то ты, Нус-Нус, приветствуешь свою царицу? Лежать — как положено собаке вроде тебя!
Я падаю ниц, раз от меня этого ждут. Откуда такие церемонии? Зидана обычно не настаивает на том, чтобы я вел себя по правилам.
Перед собой я вижу кошку: стройное голубовато-серое создание с раскосыми янтарными глазами. Она опускает клиновидную голову и с любопытством меня рассматривает. Потом поворачивается и обвивается вокруг ног стоящего за нею. Я замечаю, что шерсть на ее спине окроплена темно-красным, словно на нее пролили краску. Когда она заходит за ноги, я вижу ступни, обутые в туфли, расшитые золотом и усыпанные каменьями. Я знаю, кто такие носит: последние, что он сбросил, я зарыл в цветочный горшок в своем дворике, на них была кровь сиди Кабура. Я прижимаюсь лбом к изразцам.
— Она сдалась? — это голос Зиданы.
— Она прискорбно упряма.
— Я тебя предупреждала: по глазам видно.
— Возможно, это меня в ней и привлекло.
— Удивительно, как это она до сих пор не произнесла шахаду…
Шахада — несколько слов, которые должен произнести неверный, чтобы отречься от своей веры и стать мусульманином перед лицом Бога. И внезапно я понимаю, для чего меня освободил Медник. Для того, на что ему не хватало сил…
— Боюсь, она не вполне понимает, что происходит.
— Она явно не понимает, какую честь ты ей оказал.
— Какую честь я собираюсь ей оказать.
Я слышу в его голосе желание — оно исходит от него волнами.
— Милый, постой…
Молчание.
— Дитя, сбегай, принеси мне полотенце и розовой воды.
Я слышу, как ноги девочки шлепают по плитке. Никто не велел мне подняться, поэтому я лежу, как лежал, уткнувшись лбом в изразцы. Девочка возвращается. Рядом со мной ставят чашу. Фарфор Медичи, нежно-голубые цветы на белом поле. В воде я вижу отражение Зиданы, нежно тянущейся, чтобы утереть лицо мужа.
— Она замарала тебя, эта неверная. Вот так лучше. А, подожди, на твою любимицу Афаф тоже попало.
От полотенца, которое она макает в чашу, расходится пятно. Я смотрю, как кровь расползается алым прибоем к фарфоровым краям, — это тот же ржавый оттенок, что у пятна на груди ласточки.
— Что за неразумное создание — столько суеты из-за нескольких слов, — говорит Зидана. — И как это сиди Касим ее не выучил.
Голос у нее самодовольный, словно сменить веру так же просто, как снять старое платье. Для тебя это легко, думаю я: ты произнесла шахаду и отбросила свое рабское имя, но так и не оставила прежнюю веру, продолжаешь справлять свои обряды у всех под носом.
Внезапно я чувствую на себе тяжелый взгляд султана. Потом меня поднимает жесткий тычок в плечо. Я вскакиваю на нога.
— Повелитель.
Исмаил стоит, держа на руках кошку. Она мирно сидит, ей спокойно. Я не думаю, что султан хоть раз пытался заставить кого-то из своих любимых животных произнести шахаду.
— А, Нус-Нус, хорошо, — он умолкает, словно пытается что-то вспомнить и не может. — Хорошо. Я тебя ждал.
Три недели, думаю я, но не говорю этого вслух.
Исмаил осматривает меня.
— Рубаху ты выбрал отлично: на черном не видны всякие неприятные пятна, и он отводит дурной глаз. Умница, мальчик. У нее удивительные глаза, у этой; но, боюсь, в ней буйствуют демоны.
Он поворачивается к дверям и машет, чтобы я шел следом.
— Удачи, Нус-Нус, — говорит Зидана, зловеще улыбаясь. — Она тебе понадобится.
В центре подвальной комнаты спиной к нам сидит на золоченом стуле — одном из тех, что преподнес французский посол от имени своего монарха, — хрупкая фигурка. Стулья были подарком, французам не нужна была милость султана. Исмаил отшатнулся при виде стульев, их нескромных изогнутых ножек, и велел убрать с глаз долой. Я всегда гадал, что с ними сталось.
Двое позади фигурки вскидываются при виде султана. Одного я знаю, это Фарух, один из любимых палачей Исмаила; египтянин с бритой головой и холодными, черными, как у мертвой акулы, глазами; второй — из мелкой знати, чей-то родственник или свойственник, которого, без сомнения, приставил к этому мрачному делу кто-то из более властолюбивых членов семьи. И вот ему-то нехорошо: он бледен, в испарине, словно его сейчас стошнит, или он грянется в обморок. Горе ему, если так: Исмаил безжалостен к тем, кто слаб нутром. Меднику это хорошо известно, поэтому он дальновидно устранился и привел меня, чтобы я сделал грязную работу за него. А я-то был ему благодарен. Немудрено, что он велел пока не говорить ему «спасибо».
— Как ее зовут? — спрашиваю я, ни к кому не обращаясь.
Исмаил презрительно фыркает.
— Когда она будет вписана в Книгу ложа, тогда и узнаешь ее имя. Она — упрямая язычница, ее надо наставить и направить на путь истинный. Вели ей оставить глупое сопротивление и принять истинную веру. Если она не покорится, лишится жизни. Если она хочет сохранить девственность, то скажи ей, что ее отдадут сперва, — он смотрит на знатного юношу, явно не в силах припомнить его имя, — вот этому, потом Фаруху; потом всем стражникам, которые ее возжелают, а потом наконец псам. И только потом, когда все насытятся, душа ее будет отпущена в руки Иисуса Притворщика.