Сесилия и Тереза шумно пробираются сквозь подлесок и подходят ко мне, отряхивая с одежды сор и семена растений. Глаза девушек останавливаются на приближающихся пленниках.
— Матерь Божия, — Сесилия крестится. — Они полумертвые от голода.
Сестры бросаются под защиту занавесок в повозку, но я не могу отвести глаза. Руки мужчин опутаны веревками, на щиколотках — тяжелые грузы, чтобы никто даже не пытался бежать. Там, где железо от ходьбы билось о кожу, видны красные потертости и ссадины. Пленники идут вразвалочку, чтобы натирало поменьше. На многих нет рубашек, плечи их обожжены солнцем; ребра видны, словно балки потерпевшего крушение корабля, а когда пленники проходят мимо, я вижу, что на спинах у некоторых — белесые рубцы.
Мне стыдно смотреть на них: в животе у меня хорошая еда, на коже — шелк. Лица у них мрачные, без надежды, каждый здесь заточен в своем собственном аду. Кроме одного. Проходя мимо повозки, он поворачивается ко мне. Он высок, кожа у него светлая, борода пробивается желтоватыми островками. Я с ужасом понимаю, что он совсем еще мальчик.
— Молись о нас, госпожа! — повторяет он на разных языках; потом надсмотрщик пришпоривает коня, подъезжает и так хлещет мальчика кнутом, что тот вскрикивает и спотыкается.
Я отворачиваюсь, на глазах у меня слезы. На что нам надеяться, нам всем, если с этими людьми обращаются не лучше, чем с животными?
Ко мне подходит сиди Касим.
— Что за слезы, госпожа?
— Они так и пойдут пешком до самого Мекнеса?
— Пойдут, если выживут.
— А что с ними станется, когда они доберутся до места?
— Будут помогать строить новый город Мулая Исмаила. Если не умрут по дороге, в Мекнесе точно умрут. Через неделю; через месяц; через год, кто покрепче. Исмаил — суровый начальник: он не делает скидок на болезнь или слабость.
— Погубить столько людей, просто чтобы выстроить город…
— Это не «просто город», Элис. Это подношение Богу. Наша вера возделывает мир: она пришла из пустыни и за столетие создала величайшую в мире традицию. Аллах повелел, чтобы мы не дали пустыне остаться пустыней, а горе — горой. Мир должен быть изменен в согласии с божественным образцом; в таком преобразовании мы и обретаем связь с Богом. Мекнес — это молитва, единая хвалебная песнь, а Исмаил — и зодчий, и певец. Мы все исполняем свою часть великого замысла.
Вернувшись в повозку, я ежусь: рядом со мной — две девушки, намеренные умереть за дело католической веры, а сиди Касим рассуждает об убийстве как о части божественного замысла. Меня окружают одни фанатики. Вопрос в том, не из их ли числа я сама?
9
Третий день соединения, Раби ас-сани, 1087 Г. X.
Три недели я гнил в темной норе среди безумцев и преступников. Три недели — небольшой срок, если говорить о вселенском ходе вещей, понимаю. Но в кромешной тьме время тянется, как сама погибель.
В первую неделю кади велел привести меня — он был очень собой доволен. Раскрыто еще одно гнусное преступление, еще одного злодея предадут смерти. В наказание за убийство мне молотком забьют в темя гвоздь. Он произнес это с наслаждением. Низенький, приземистый человечек, мягкий той мягкостью, что приобретают только от хорошей жизни, от обилия бакшиша в рукавах. К несчастью, мне нечем было его подкупить. Я — невольник, пусть и возвысившийся, а невольникам не платят.
Я спросил кади, знает ли о моем положении султан, и он рассмеялся мне в лицо.
— Да на что султану сдался какой-то черный разбойник? Мы казнили в этом месяце уже три десятка, и они, как крысы, никогда не переведутся.
То, что я все еще томлюсь в застенке, на три недели отлученный от своих дел, объясняет мне все: меня списали со счетов, я забыт. Я гадаю, кто сопровождает Исмаила на молитву, проверяет, нет ли в его бабушах скорпионов, а в еде — яда, кто доставляет ему вести, ведет Книгу ложа. Мучаю себя мыслями о том, что моему преемнику отдали комнатку, где я жил, выбросив из нее скудное имущество — то немногое, к чему свелась моя жизнь. Думаю, не сидит ли он прямо сейчас, улучив минуту отдыха, во дворике, где я так неразумно спрятал испорченные бабуши, не ловит ли поднятым лицом ласковые лучи солнца, наслаждаясь запахом жасмина, перевесившегося через мостик. Здесь пахнет лишь дерьмом, мочой и потом, кислым от страха — уверяю вас, ничто из этого не похоже на жасмин.
Когда слышен призыв муэдзина, я вместе со всеми встаю на молитву. Но кто здесь, в этой тьме, скажет, в какой стороне Мекка? Я вспоминаю, как Исмаил собирал целую армию астрономов, вооруженных астролябиями и вычислениями, и они возились с угольниками и линейками, выставляя алидаду по углу солнца, чтобы точно сказать, где Священный Город, прежде чем султан опустится на колени для молитвы. Все, что могу нынче сделать я, это отвернуться от ведра с нечистотами и надеяться на лучшее.
Однажды утром я потираю подбородок и обнаруживаю на нем щетину. Неужели я не только заключен, но и зачарован в тюрьме — и ко мне возвращается мужественность? Я позволяю себе невесело улыбнуться, потом опускаю голову в ладони. Бог любит шутить.
Внезапно распахивается смотровое окошко, и слышится голос:
— Нус-Нус? Кто из вас — придворный, которого называют Нус-Нус?
Кто-то хихикает; но смешки стихают, когда я поднимаюсь:
— Это я.
Охранник открывает дверь и манит меня к выходу.
— Не замышляй ничего, а то ногу отрублю.
За столом в боковой комнате сидит, прихлебывая чай, женщина, с головы до ног закутанная в черное. Я сразу ее узнаю, несмотря на покрывало: по толщине запястий, по цвету кожи — пусть на ней и нет всегдашних украшений. Я достаточно осторожен, чтобы промолчать. Охранник, не выказывая интереса, захлопывает за собой дверь. Я задумываюсь о том, сколько женщин побывало в этом зловонном месте на последней супружеской встрече, и передергиваюсь.
— Так вот где ты, Нус-Нус, — произносит она на языке лоби.
— Похоже на то, — отвечаю я на сенуфо.
— Никто не позаботился о том, чтобы я узнала, — говорит Зидана, — до вчерашнего дня. Я думала, ты заболел.
Я ей не верю: у нее повсюду доносчики.
— За что ты здесь?
Она рискует, и я сомневаюсь, что ради моего блага. Если Исмаил узнает, что она его ослушалась, выйдя за пределы дворца, ее вряд ли спасет даже то, что она — его старшая жена. Он на моих глазах собственными руками удавил одну из своих так называемых любимиц за страшный грех — она съела поднятый с земли апельсин.
— Мы не нищие, чтобы так опускаться! — отчитывал он женщину, сдавливая ей горло. — Где твое достоинство? Если ты так осрамила своего султана, чего еще от тебя ждать?
В ту ночь ему снились дурные сны, он снова и снова звал ее во сне — «Аиша, Аиша!» — а на следующее утро подушка его была влажна.
— Я пришла спросить тебя о списке, — прямо говорит Зидана. — Его упоминали? Он у них, среди доказательств?
Я вздыхаю:
— Никто о нем не заикался.
— Хорошо. Что ж, хоть что-то.
Она отпивает из чашки, и мы сидим, не произнося ни слова.
— Как султан? — спрашиваю я после долгого молчания.
— Исмаил есть Исмаил, только настроение у него хуже обычного. Вчера отослал Зину прочь, даже не прикоснувшись. Первый раз такое.
— Он обо мне не спрашивал?
— Со мной он о тебе не заговаривал.
— Но кто ведет для него Книгу ложа? Кто пробует его еду?
— Не мучай себя, — говорит она и встает.
— Никто за меня не вступится? Ты ведь знаешь, что я невиновен.
— Кого и когда спасала невинность? Познание куда полезнее.
— Не поспоришь. Я бы не хотел, чтобы меня пытали, — внезапно произношу я, смелея от отчаяния. — Боюсь, что скажу что-нибудь о том, зачем приходил к сиди Кабуру.
Тут она смеется:
— Ох, Нус-Нус, где твоя стойкость? Прояви хоть немного духа сенуфо!
Потом она стучит в дверь, и охранник выпускает ее на свет, а меня отводит обратно во тьму. Я так погружен в свои мысли, что, когда приносят обед, ем бездумно, как животное. Забыв о том, что в ячменном хлебе попадаются камни, я жадно кусаю — и у меня трескается коренной зуб. Новая печаль.