Моя рота была, должно быть, где-то наверху, в голове длинной колонны. На холме росла небольшая рощица.
С разрешения одного из наших лейтенантов я выскочил из строя. Мне в башмак попал камень. Лейтенант был тем самым ночным полицейским.
— Ныряй в кусты. Скройся, — сказал он, и я нырнул. Думаю, он не хотел, чтобы другие офицеры видели одного из его солдат покидающим строй.
Я был среди деревьев. Забрался достаточно глубоко, чтобы меня не видели. Вытащил камень из башмака. Сел под дерево.
Мной овладело странное чувство. Я, отдельный человек, юноша, почти мальчишка, сидел здесь на земле под деревом и в то же время был где-то еще.
Мы маршировали несколько часов, но я не чувствовал усталости. В тот день мне казалось, что в мои ноги влилась сила тридцати тысяч людей.
Я стал исполином.
Я чувствовал себя чем-то огромным, страшным и в то же время величественным. Я помню, как долго сидел, открывая и закрывая глаза, пока армия проходила мимо.
По щекам у меня катились слезы.
«Я это я и в то же время что-то еще», — шептал я себе.
Помню, что потом, вернувшись в лагерь, я не хотел ни с кем говорить. Ушел в свою палатку и бросился на койку. Мне не хотелось есть. Я был влюблен. Влюблен в мысль о возможностях, которые открывало единение с другими.
Это было годы спустя. Уже после войны. Я находился в Чикаго и стоял на станции надземной железной дороги. Был вечер, и из контор и магазинов выливался людской поток. На широкий проспект из боковых улочек стекались тысячи людей, тысячи лиц. Это была расхлябанная толпа. Они шли вразнобой. Тысячи индивидуумов, потерянных, как и я. Как индивидуумы они не обладали ни силой, ни мужеством.
К этому времени я уже стал писателем. После войны я работал на фабрике.
Я выдумал некую личность, что-то среднее между Авраамом Линкольном и более поздним американским героем Джоном Льюисом[85].Я придумал такого одержимого человека, поэта.
Он должен был стать певцом движения.
Я попытался создать такую фигуру. Написал книгу — роман, который назвал «В ногу!». Мне хотелось сочинить великую эпическую поэму движения масс. Я представлял себе мужчин, рабочих какой-то большой фабрики, которые каждое утро собираются в условленном месте и строятся в ряды.
Каждое утро эта сплоченная масса людей марширует на фабрику, а вечером опять строится и марширует обратно.
Носители мировой добродетели стоят и глядят.
Возникает неведомый страх.
Люди внезапно чувствуют свою силу.
В романе я создал движение, которое начинает мужчина, одержимый идеей, но которое разваливается по вине фанатика.
Один человек, чей рассудок помутился от нового ощущения силы, внезапно захотел употребить свою силу на разрушение. Он стал взрывать здания[86]. Движение распалось. Не думаю, что мой роман удался. Это должна была быть эпическая поэма, громогласный марш миллионного строя мужчин. Этого не получилось, и позже, когда фашизм пронесся по Европе, я отчетливо увидел, как подобное движение, однажды начатое, может отождествиться с государством. Когда я увидел воплощение своей мечты на деле, я испугался своей мечты.
Люди, думается, все же должны идти в одиночку. Стремление людей, о котором здесь говорилось, слишком легко извратить. Демократические идеалы для людей в конечном счете безопаснее, чем моя мечта.
И. Хау
Успех и его последствия{3}
Вскоре после поступления в Виттенбергский колледж[87] Андерсону пришлось столкнуться с проблемой, которая так или иначе преследовала его всю жизнь. В свои 23 года он мог быть определен не иначе как в старший класс, но так как прошло уже почти десять лет с его последнего учебного семестра[88], предметы он знал гораздо хуже других учащихся, которые были младше его. Поскольку авторитет Шервуда впрямую зависел от его академических успехов и поскольку он решил во что бы то ни стало развить свой интеллект, он занимался самым прилежным образом. По избранным им пяти предметам (английскому, латыни, немецкому, геометрии и физике) он был почти круглым отличником. Можно только гадать, куда девались впоследствии полученные в Виттенберге знания, так как в свои зрелые годы Андерсон не мог читать ни на одном иностранном языке, с трудом справлялся с английским правописанием и грамматикой, а собственное невежество в науках возвел в устойчивый принцип.
Уверившись раз и навсегда в своей способности соперничать с другими студентами, Андерсон наслаждался учебой в Виттенберге. Он жил вместе с Карлом[89] в пансионе «Оукс», служившем местом встреч молодых художников, писателей и учителей. Здесь он впервые познакомился с вдохновенно говорившими о книгах, питавшими надежды порвать со своей службой ради заработка и целиком посвятить себя творчеству людьми, которые дали ему возможность бросить взгляд, правда весьма беглый, на заманчивый мир культуры. Двое из постояльцев, редактор журнала Марко Морроу[90] и газетчик Джордж Догерти[91], остались друзьями Андерсона на всю жизнь. Подрабатывая в «Оуксе» в качестве слуги, Шервуд добывал часть денег на учение и, по свидетельству Догерти, быстро завоевал любовь постояльцев, «степенно занимаясь своими обязанностями, поддерживая в плите огонь, заливая керосин в лампы, выходя по различным поручениям. Он уважительно обходился со старшими, даже со мной и Морроу, хотя мы были старше его всего лишь на несколько лет. Он был остроумен, обладал самобытными, без назойливой самоуверенности, взглядами и определенной притягательностью»[92]. То, что Андерсон мог тогда выражать «самобытные взгляды», представляется несколько сомнительным, однако все остальное в описании Догерти вполне заслуживает доверия.
Весной 1900 г. Андерсон в числе восьми учеников своего класса выступал на торжественном открытом собрании Виттенберга. Он говорил о «сионизме» — предмете, относительно которого его собственное невежество едва ли не превосходило невежество его аудитории. «Я все это вычитал в книгах, — вспоминал он, — целые дни просиживал в библиотеке, напичкиваясь этим.(…) Я ходил туда-сюда по комнате, репетируя, размахивая руками»[93]. Его речь, по словам «Спрингфилд рипаблик таймс», была «ходатайством за евреев (…) прекрасно сформулированным, усердным». Еще большее впечатление она произвела на Гарри Симмонса, заведующего рекламным отделом журнала «Уименз хоум компэнион», который, послушав Андерсона, не раздумывая предложил ему место в чикагской редакции журнала. Андерсон, естественно, согласился и, убежденный, что наконец-то ему удалось встать на путь преуспевающего молодого бизнесмена, тут же уехал в Чикаго. Из-за неприязни непосредственного начальника работа в журнале, однако, принесла одно разочарование, и вскоре Андерсон уже подыскивал себе другое место. Оно нашлось с помощью Марко Морроу, который недавно приехал в Чикаго для работы в рекламном агентстве Фрэнка Уайта и убедил своих хозяев нанять Андерсона. В 1903 г. компания Уайта влилась в агентство Лонга-Кричфилда, где Андерсон и оставался последующие три года.
В качестве сочинителя реклам Андерсон мгновенно добился успеха. Рекламная практика в те годы отходила от величественного, свойственного XIX в. стиля и принимала более задушевный и вкрадчивый тон, которому вскоре предстояло стать основой американского искусства сбыта. К этому новому направлению Андерсон, обладавший особым талантом составления ловких приманок-предложений товара по почте, быстро приноровился. В чикагских рекламных кругах его считали подающим надежды молодым человеком, «чьи достижения часто бывали близки к совершенству, в том, в частности, как он справлялся со счетами агентства Лонга-Кричфилда, находившимися в его ведении (…) он всегда вытягивал какое-нибудь хромающее дело, простодушно используя живое воображение». Автор этих строк, один из чикагских рекламных агентов[94], перебирая в памяти дни на заре триумфа своей профессии, со смехом припоминал, как Андерсон спас от банкротства одну готовую рухнуть кабриолетную фирму тем, что пообещал каждому «почтовому» заказчику кабриолет, изначально предназначавшийся для ее президента.