«Шапка! Эй ты, Шапка!» — свистнул шепоток.
— Бурмистров, молчать! — одернула завуч. В дверь актового зала бочком протиснулся гость.
Смущаясь и слегка горбясь от смущения, он быстро вкатился на сцену. Завуч стала бить в ладони, кивать залу. Дети подхватили, зааплодировали. Розовый толстячок в летнем костюме приветливо раскланялся в ответ.
— Товарищи школьники! — обратился толстячок к залу. Речь полилась. — Героическая оборона Ленинграда и мужество горожан…
Завуч кивала головой, как фарфоровая киса. Ей нравилось то, что она слышала. Казалось, ленинградцы воспринимали блокаду как небольшое приключение. Вроде похода с палатками: иногда трудновато, но не скучно и сближает. Слова катились, хорошо смазанные маслом, должно быть, сливочным. Сами слова казались оладушками. Завуч даже прикрыла глаза. Гость говорил о лекториях и профилакториях, о поездах с мясом и мукой. О спектаклях оперетты и концертах. О вагонах с сушеными абрикосами, отправленных для ленинградцев комсомольцами Узбекистана. О веселых огородах прямо на Исаакиевской площади и в Летнем саду. О, о, о. Рассказ начал спотыкаться. Захромал. Завуч обеспокоенно открыла глаза. Увидела недоумение гостя. Румяные губы его продолжали выпекать слова-оладушки, но все какие-то комковатые. Дети, поняла она; что на этот раз? Перевела взгляд на зал. Туда, куда смотрел гость. Нет, не дети. Один. Засаленная шапка среди летних голов — русых, белокурых, гладких или кудрявых. Это об нее цеплялись и взгляд гостя, и его слова. Цеплялись — и застревали.
— Мальчик, тебе не жарко? — удивился гость.
— А он у нас такой, — выкрикнул кто-то.
— Вы не обращайте внимания, товарищ лектор, — сладенько пропела королева Катька. — Вы продолжайте.
Гость глядел так, будто только что проглотил эту свалявшуюся шапку и она застряла у него в горле. Спасать его надо было срочно. И завуч ринулась:
— У нас среди эвакуированного населения имеются отдельные представители ленинградцев, — попробовала она вынуть занозу. — Это… Это…
Но никак не могла вспомнить имя этого, в шапке, новенького. Мальчишка в шапке смотрел в пол. Как будто говорили не о нем.
— Вот, — обрадовался гость. — Ты, мальчик, знаешь все это не понаслышке. Верно?
Мальчик в шапке не шелохнулся.
— Верно? — переспросила завуч. Кто-то захихикал.
— Бурмистров, молчать! — быстро огрызнулась она.
— А что я? Это не я, — загудел хулиган Бурмистров.
— Отвечай же, — потребовала она, сверля глазами лоб под шапкой.
— Чуть что — сразу Бурмистров, — ворчало в заднем ряду: там старательно изображали обиду.
«Гадкие, гадкие. Взрослые», — с легким отвращением подумала завуч. И изо всех сил забила в ладоши:
— Скажем спасибо товарищу за яркий интересный рассказ об обороне Ленинграда!
Зал ответил морским прибоем аплодисментов. Бурмистров даже затопал ногами. Мальчик в шапке торчал среди волн, как обломок скалы, завуч старательно не смотрела на него. Аплодисменты поплескались, угасая, и улеглись совсем.
— Вопросы? — любезно улыбнулся розовощекий гость.
Завучу захотелось вытолкать его вон. Потому что Бурмистров уже тянул руку. Чувствовал на себе взгляды — ждущие. Выжидающие. В палисаднике рухнула репутация, ее надо было восстановить во что бы то ни стало. Шурка глядел в пол.
Может, это какой-то другой Ленинград? Бывают же однофамильцы-люди. А города? Нет, бред. Сердце колотилось, мешало думать.
— Верочка, задай вопрос. — Завуч попыталась спасти всех.
— Верунь, ну ты чего? — подначил Бурмистров.
Отличница Верочка пошла пятнами и тоже уставилась на собственные туфли.
— Дай я задам!
«Наследственность», — шипели учителя. «Хулиганье», «тюрьма плачет» и еще «яблочко от яблони». Отец и старший брат Бурмистрова уже сидели в тюрьме. Он носил шерстяную кепку, тельняшку, грязный белый лоскут, выдаваемый за шарф, прятал, говорят, ножичек в сапоге, в самом деле будто обещая продолжить семейную традицию при первой же возможности.
Гость о подвигах и славе Бурмистрова не знал. Приветливо махнул рукой:
— Пожалуйста, мальчик.
Бурмистров ухмыльнулся. Мальчиком его давно никто не называл.
— Товарищ лектор, кто такие дистрофики?
Завуч выдохнула.
— Это, мальчик, те, кто в героическом Ленинграде вместо того, чтобы окрепнуть духом, морально разложился. Отпал от героического общего настроения. Подвел коллектив.
Бурмистров быстро уточнил:
— Они людей едят?
Гость вытаращился. Бурмистров преувеличенно-наивно вытаращил глаза в ответ.
— Че, правда? — повторил.
Розовый гость сделался одного цвета с собственным костюмом. Но глаза остались цепкими, подмечающими.
Бурмистров откровенно пялился на мальчика в шапке, развлекал зал:
— Шапка. Скажи?
Но гость уже пришел в себя. Теперь он наливался краской в обратную сторону — от белого к багровому.
— Это слухи, мальчик. Их нарочно распускают фашисты и враги народа, чтобы очернить подвиг Ленинграда и подорвать боевой дух ленинградцев.
Но Бурмистров и ухом не повел. Вылупил с деланой наивностью глаза:
— Шапка, а ты людей ел?
Шурка повернулся к Бурмистрову. Глянул в самое донышко его круглых карих капель. И шамкнул челюстями: ам-ам.
— Черный юмор, — выговорил Шурка. Хотел найти глазами Бобку, подмигнуть. Не нашел. Подмигнул Бурмистрову.
Бурмистров обомлел. Соседние ряды заржали.
Воздух наконец просочился в легкие завуча.
— Вон отсюда! Хулиганье! — заорала она, затрясла из колокольчика душу. Зал грянул хохотом, затрещали, загрохотали стулья. Все повалили к выходу, толкаясь, пихая соседей. Мальчишки нарочно врезались друг в друга, взвизгивали девчонки, топали ноги. Шел пятнами гость.
— Назад! — тонул в этом хаосе голос завуча.
Встречались с Бобкой, как уговорено, возле деревянного домика с резными ставнями. В Репейске все дома были деревянными. Были такие, которые, казалось, пробовали вырасти каменными, но доросли до первого этажа, плюнули и дальше вверх пошли как все, бревнышками.
Этот был голубым.
Шурка разглядывал облупившуюся краску — трещины и чешуйки. Хозяин, очевидно, последний раз красил еще до того, как ушел на фронт. Шурка фантазировал, что это чешуя, а дом — спящий дракон: резная остроухая голова на крыше годилась и коню, и змею.
Наконец из-за угла вывернул Бобка. Обычно он вертел своим школьным мешочком как пропеллером, точно без этого не мог бы идти. Но не сегодня. Шурке даже сперва показалось, что Бобка тащит за шкирку кота. Мешочек обвис и бил Бобку по ногам.
Видно, у Бобки мутно было на душе.
Они молча пошли рядом.
— А они там абрикосы трескают, — уронил Бобка. И опять умолк.
«Ясно», — подумал Шурка. С ненавистью вспомнил розовую лысинку.
Надо было как-то начать: объяснить ему насчет этого розовенького гостя, его щек (у кого в Ленинграде были щеки?), о сладеньких абрикосовых враках, о…
Но Бобка заговорил сам:
— А я тебя на большой перемене почему не видел?
Шурка заранее придумал ответ:
— Доску от…
Вранье: доску полагалось оттирать от мела дежурному, но ответ Бобка не дослушал.
— Слушай, Шурка. Ты бы снял эту шапку, а?
Шурке показалось: он падает. Остановился.
— Зачем ты ее носишь?
В голосе Бобки была досада. Такая, которая режет хуже самого острого осколка льда. Но боли Шурка не почувствовал. Не успел. Длинный разбойничий свист пролетел между ними. Оба обернулись. Стая — та, что была в палисаднике, — неспешно пылила им навстречу. Бурмистров впереди. Королева Катька стояла поодаль, прислонившись спиной к углу дома, и делала вид, что греется на солнышке. Глаза зажмурены. Носик ловил запах близкой драки.
— Эй, людоеды, — окликнул Бурмистров. Шурка слышал: он шел ва-банк. Свита простодушно гоготала.
Бобка глянул на брата.
— Не обращай внимания. Они дураки.
— Дистрофики, гы-гы.
— Отвали.
За окном опять дрогнула занавеска. Дрогнула — и задвинулась плотнее. Связываться с ватагой, видно, и здесь никому не хотелось: выбьют стекла — и привет.