— Мина, — вновь заговорил дядя Яша. — Минометная. Нас обстреливали. Но дело не в этом. Стою. А мне в грудь — бац. Я повалился. И понял, что не ранен, не убит, а в меня — представляете — с лету врезалась птица.
— Бедная, — вздохнул кто-то. — Зверей почему-то особенно жалко.
— Видно, шугануло ее обстрелом. Заметалась.
— И тут уже повалились мины. Если б я не упал, если бы птицей меня не шарахнуло… И ногу не пришлось бы отнимать, а самому мне каюк бы был. Где я стоял только что — ровно там и бахнуло.
— Ишь ты.
— Повезло.
— Стечение судеб.
— А что за птица хоть? Большая?
— Вот такая примерно, — перехватил папиросу зубами и развел ладони дядя Яша. — Полоски тут, — показал на себе. — И тут.
— Кукушка, — вздохнул кто-то. — У нас в деревне кукушки как заведут свои песни.
Каждый вспомнил свою мирную жизнь.
— Есть произведение такое, старинное русское. «Слово о полку Игореве» называется. Там Ярославна, тоскуя, мечтает стать тоже кукушкой. «Обернусь я, бедная, кукушкой, по Дунаю-речке полечу и рукав с бобровою опушкой, наклонясь, в Каяле омочу».
— Зачем?
— Там возлюбленный ее, Игорь. Воюет.
— А.
— Кукуют — кому сколько жить осталось.
— У нас в деревне они часами кукуют.
— У вас в деревне, значит, долгожители, — рассмеялся кто-то. — И ты живой-здоровый вернешься, значит.
— Кукушка, — подтвердил дядя Яша.
Поезд начал постукивать все реже. Потом ткнулся, так что все накренились в одну сторону, а потом так же вместе откинулись в другую. И встал. Как ни в чем не бывало. Как будто приехать в Ленинград было обычнейшим делом.
Шурка чувствовал, что дрожит в своей куцей курточке.
Холодная ладонь легла в его. Он глянул. И чуть не выдернул руку. Это была Сара. Она и кукла смотрели прямо перед собой. Шурка сжал руку покрепче. А другой сам взял Бобку. Почувствовал, как Бобкины пальцы тотчас пожали его. И все, все простил.
— Идем, — вскинул на плечо вещмешок дядя Яша. Другой рукой сунул под мышку костыль.
Шурка глядел во все глаза.
Посеревший, весь в ссадинах — свежих или уже рубцующихся. Словно бы осунувшийся, но все еще красивый. Это был он, Ленинград.
У Шурки шумело в ушах.
Сейчас он увидит ту квартиру. Где бежал по стене мишка. Где Король игрушек. Где Таня. Где Бублик. Где дворничиха сидела в лунном свете. В ту квартиру. Только без мишки, Короля, Бублика, дворничихи. И без Тани.
Бобка, видимо, подумал о том же: ноги стали заплетаться, шаркать.
И только Сара просто шла: прижимая свою куклу так, чтобы и кукла — смотрела.
Вот перекресток.
Но дядя Яша не остановился. Спрыгнул на мостовую, застучал по ней костылем. Шурка с Бобкой переглянулись.
— Идете? — позвал дядя Яша.
— А нам разве не туда?
— Нам не туда. — И снова застучал костылем.
«Конечно, — успокоился Шурка. — Дядя Яша не знал, что мы жили там».
Но шли и не на ту квартиру, где жили до войны. От нее надо было сворачивать с самого вокзала.
И даже не на самую старую, где тетя Вера и дядя Яша жили до того, как арестовали маму с папой, — возле мечети.
Они шли по Невскому дальше. Уже видна была улица Третьего июля. Пропустили трамвай. Перешли проспект. Свернули в арку. Прошли серый двор-колодец. Здесь дом уже не выглядел нарядным даже и до войны. Здесь была его изнанка. С маленькими окошками и низко надвинутой крышей. Парадная осталась с другой — именно что с парадной стороны. Поднялись по ступеням к подъезду. По лестнице. Дядя Яша прыгал впереди на одной ноге.
— Это не наша квартира, — подал голос Бобка.
— Нет, — выдохнул между прыжками дядя Яша.
— А где все? — не унимался Бобка.
— Кто?
— Кто здесь живут.
— Умерли, — просто ответил дядя Яша.
Перехватил костыль, упер его в пол и пошел к двери, на которой не было табличек с именами жильцов, а только пустые дырочки от гвоздей, которыми они были прибиты, от шурупов, которыми они были прикручены, от булавок, которыми они были приколоты.
— Все умерли, — сказал тускло дядя Яша. — А мы живы.
И вставил ключ.
Квартира будто отпрянула от них. Убежал рукавом длинный коридор с множеством дверей.
Пустая, гулкая, в подпалинах — от сгоревшей за зиму мебели, от улетевших дымом в окно книг. Все четверо сразу разбрелись по ней, как по лесу.
«Мы вернулись», — с тоской думал Шурка, глядя на незнакомый узор обоев.
— А какая комната наша? — крикнул он. Отскочило от стен эхо.
Но ответа Шурка не услышал. Дернулись и забухали стены, потолок — колотило по ребрам сердце. С подоконника коричневой пуговкой зрачка на него глядел он — сам весь похожий на каплю меда, только чуть обгоревший, подтекший с одного края.
Мишкин глаз вернулся. Ждал.
Шурка подошел.
Глава 28
— А что ты думал здесь увидеть? — недовольно спросил Ловец снов.
Дождь ронял слезки. На искореженные остовы. На раскуроченную землю. Бобка остановился на краю рытвины. Видимо, здесь ступила шипастая лапа гиганта. На дне рытвины валялась каска. Такая мятая, что не понять, наша или немецкая. «Конечно, немецкая», — успокоил себя Бобка.
Но уверенности у него больше не было.
— Сам гляди не свались, — ворчал Ловец снов. Он закончил работу. Его ждали другие дела. — Идем, — снова позвал он.
Теперь Бобка уже ни в чем не был уверен.
Логически рассудить: что они там могли увидеть с высоты своего роста? Какие значки на форме? Гигантам все люди должны были казаться букашками. Жуками. «Неужели я ошибся? — испуганно думал он. — Неужели прав был Шурка?»
Искалеченная земля тянулась, покуда хватало глаз. И ни одной живой души.
Люди были. Повсюду. Но снег на их лицах не таял.
Войны здесь уже не было. Она откатилась. Она катила прочь из советской страны.
Вот только никто не мог сказать, как сожалеет, что напал на Советский Союз. Как нас боится. И никто не мог подтвердить, какие мы грозные: прогнали врага.
Снег не таял у них на губах.
— Смотри давай. Смотри, — водил руками, приглашая, Ловец снов. — Все? Доволен? Ведь я сделал, как ты сказал? Сделал? Нет, ты посмотри. Убедись. Мне не нужно, чтобы потом глаз от меня сбежал, потому что ты якобы недоволен. Потому что я тебя якобы надул.
И Бобка шел. Брел за ним. Будто окоченев. Только бы не наступить кому-нибудь на руку. Но чтобы не наступить, надо было смотреть себе под ноги. А смотреть Бобка боялся.
Поодаль что-то шевельнулось.
— Стойте! — крикнул Бобка.
— Ну? — недовольно обернулся тот.
— Там! Кто-то живой. Вон там!
Торчал гигантский переломанный, обожженный остов. То ли танка, то ли броневика. Какие-то наросты, шипы, шишки на броне. Чудовищные дыры. Бобка не узнавал модель. Снова шевельнулось. Жив — уже не было сомнений. И Бобка поспешил. Уже все равно было, какая модель и кто выжил — наш или немец.
Глаза уставились на него.
Полные мысли, боли, страдания. Но не жизни — жизнь из них уходила.
Жук умирал.
Из уголка огромного глаза выкатилась слеза, которую иначе было бы не разглядеть даже в лупу. Бобка успел увидеть в ней свое выпуклое отражение. Наверное, в ней и была жизнь. Потому что она выкатилась. И глаз погас.