Желудок победно загремел оркестром, предвкушая. Таня только приподняла уголок полотенца, как — цап! — коричневые морщинистые пальцы сомкнулись на ее запястье. Звякнули браслеты. И старуха завопила на языке, которого Таня не знала. Милицию зовет. Таня злобно извернулась, попыталась лягнуть. Но чтобы бороться, пришлось бы бросить сумку. Этого Таня не могла. На крыльцо выскочила женщина моложе. И тоже закричала; наверное, тоже «милиция». Таня наклонила лицо и впилась зубами во врага. Старуха вскрикнула, но с неожиданной для ее возраста сноровкой поймала Таню за вторую руку. А молодая схватила за талию.
— Ты чего кусаешься? — неожиданно по-русски спросила она. — А?
Косы ее плясали в такт борьбе.
— Пустите, — шипела Таня.
Старуха потирала укушенную руку и что-то говорила молодой и сильной гадине. Сама тоже пестрая — полоски белые, черные, красные, как ядовитая змея. «Гадины, гадины», — мысленно проклинала Таня. Тот, кто голоден, никогда не поймет того, у кого есть хлеб.
— Ну! Ну! — встряхнула ее молодая и сильная гадина. А гадина старая все лопотала что-то, кивая, показывая пальцем — на сумку, на ботинки-развалюхи, на мятое Танино платье.
Воровка, мол.
— Где мама твоя? А? — пыхтела молодая. — Где?
— На трубе!
Теперь Таня висела в ее железной хватке.
Точно, в милицию тащит.
Старуха все говорила и говорила. Грозится. Из дома пришаркал дед с белой бородой. Молча смотрел, положив обе руки на палку.
«Гад», — вот и все, что могла подумать Таня о нем.
— Ну ты что, ты что, ну? — приговаривала молодая.
Старуха спустилась с крыльца. Протянула укушенную руку. Сейчас щипнет. Таня зажмурилась, оскалилась, чтобы цапнуть еще раз, побольнее. И вдруг рука опустилась ей на темя. Сухая, теплая. Погладила по волосам.
— Ты что? Ты что? — все бормотала по-русски молодая. И Таня вдруг поняла, что она не держала ее, чтобы волочь в милицию, вопить «воровка», пинать, колотить. Она ее обнимала! А старуха гладила по волосам, старалась показать бешеному Таниному взгляду свое лицо. Показала. И лицо это было добрым, оно улыбалось, оно жалело. Кивала с крыльца белая борода: седые брови и усы образовали ласковое выражение.
— Ну, ну, ну, — прижимала ее к себе молодая. От нее пахло хлебом.
Таня толкнула ее кулаком в мягкий живот. И заплакала. Горько, безутешно, навзрыд.
— Папа и мама по-русски не говорят.
Жон поливала Тане на руки. Вода была теплой: нагрело солнце. Лицо у Тани горело после плача.
— На вот, вытрись. Можешь звать меня Женей.
Таня взяла полотенце.
— А что значит Жон?
— А Таня что значит? — засмеялась Женя-Жон.
— Ничего не значит.
— Идем.
— Я не голодная.
— Просто посидишь, раз не голодная, — не стала спорить Жон.
В доме мебели не было. Только ковры, коврики, половички, одеяла. Каленый день остался за спиной — Таня остановилась на пороге полумрака, на пороге прохлады. Жон сбросила свои туфли без задников. Таня наклонилась, развязала шнурки. Увидела свои пыльные сероватые пальцы на ногах. Стало стыдно.
— Это что же, вы на людей ловушки ставите?
— На детей, — беззаботно отозвалась Жон. — Папа придумал. Дети — они как воробьи. Захочешь — не поймаешь. А кто голодный, тот сам придет.
— Вы что, богатенькие? — подозрительно посмотрела Таня.
Жон засмеялась. Заговорила с отцом — будто перекатила во рту речные камешки. Старик заулыбался, закивал, перекатил камешки обратно.
Жон перевела:
— Богатые, говорит. Теперь очень богатые. — Отодвинула занавеску: — Вон оно, наше богатство.
Вокруг расстеленной на полу скатерти сидели дети.
Мелкие, повзрослее, тощие и уже успевшие округлить щеки, голубоглазые, русые, черноглазые, белоголовые — разные. Только один был как полагается — круглолицый, с узкими глазами, длинными ресницами и будто лакированным черным хохолком. Он мог быть внуком. Или внучкой. Но все остальные, совершенно точно, не братья и не сестры. Не сыновья, не дочери, не внуки бородатого старика. Их здесь было не меньше дюжины.
— Женя! Женечка! — загалдели они. — Мама Женя!
Глава 10
— Давай Вовке все расскажем?
— Зачем? — Шурке стало неприятно. Вовка, значит, разберется, поможет, а он нет?
«Я что, ревную? Глупо. У Бобки появляются свои, отдельные друзья. Это хорошо», — постарался убедить он сам себя. И расстроился вконец.
— Ну расскажи, — сухо согласился.
Бобка не ответил.
Вслед им поглядел голубоглазый дом. Прошли, не остановились.
— Нет, — сам себе, но вслух возразил Бобка. — Не будем ему рассказывать. Он посмеется.
Шурка постарался не ответить сразу же.
— Он может. Да.
Небрежный тон тоже удался. Но внутри ликовало: вот-вот, понял, зачем тебе брат? То-то. Брату можно рассказывать все.
— Ты что крутишься? Игнат?
Встретить сумасшедшего в сапожках не хотелось.
Обернулся. За ними трусил черный лохматый пес.
Бобка остановился.
Пес тоже остановился.
Бобка пошел.
Пес потрусил.
Бобка встал.
Пес ткнул в пыль зад в колтунах. Вывалил язык. Мол, я что — все ждут, и я жду.
— От самой школы за нами идет, — сообщил Бобка.
Шурка пожал плечами:
— Ничей. Что ему еще делать?
Бобка посмотрел на Шурку, словно ждал, не скажет ли тот еще чего. Не сказал. Бобка опять уставился на пса. Розовый язык подрагивал в такт собачьему дыханию. Карие глаза-вишенки смотрели не отрываясь.
— Идем.
Пошли.
— Он идет за нами? — подал голос Бобка.
— Да откуда я знаю!
Бобка скосился назад.
— Идет, — прошептал.
— Голодный просто. Мы, наверное, без злобы посмотрели. Сами не заметили. Вот он теперь и ждет: может, угостим.
Прошли мимо палисадника.
— А у тебя ничего нет? — с надеждой заговорил Бобка.
— В смысле?
— Поесть.
Шурка вздохнул:
— Это не та собака. И вообще, собака ни при чем.
Он не добавил: «Бурмистров убежал на фронт». Это было бы как-то чересчур. Хотя после мишки…
Бобка кивнул.
— Это да.
Лицо его прояснилось.
«И правильно, — подумал Шурка. — Выбросил из головы. А то бред какой-то».
Бобка обернулся, сияя:
— Мы не у Вовки — мы лучше у Игната спросим. Раз ему мишкин глаз так нужен, то он знает зачем. Логично?
— Бобка, хватит. Не беси меня.
Собака бежала за ними, кольцом закинув на спину лохматый пыльный хвост.
Бобка шел, думал — и был доволен, что мысли его брат слышать не может. «И он обещал за глаз вернуть Таню».
— Странно, — сказала Жон, выйдя на солнцепек обратно к Тане. — Говорят, нет у них никакой Веры. — Жон заглянула в бумажку, на которой Таня накарябала ей тети-Верины отчество, фамилию, дату рождения.
— Как нет? — перебила Таня. — Уже увезли? Куда?
— Не поступала, говорит.
— Врут. Они всегда врут.
— Это сын Нур, я его знаю. Он не врет.
— Что же делать?
— Подумаем.
— Я домой пойду.
— Нет у тебя дома.
— Много вы знаете. Я с мамой.
— Ты без мамы.
— Это почему?
— С сумкой. Кто ходит с маминой сумкой и без мамы?
— Это сумка тети Веры.
— С сумкой тети Веры и без тети Веры, — охотно поправилась Жон. — И платье.
— А что платье? — одернула подол Таня.
— Видно: девочка сегодня спала в платье. Если девочка спит в том, в чем ходит, у девочки нет дома. И нет мамы.
Вот так Таня и осталась у Жон.
К вечеру все дети уже знали, что она — Таня. А она немедленно забыла и перепутала, кто есть кто. Маша, Витя, Лека, Юра, остальные…
К вечеру дом уже не удивлял ее половиками, ковриками, коврами. Хотя старика и старуху Жон называла папой и мамой, они были не ее родителями. Жон была женой их сына. А сын ушел на войну. Все четверо сыновей. От большой семьи у старика и старухи остались только Жон и ее дочка Ширин. «А потом нас благословил Аллах».