— Бог, что ли? — неприятно удивилась Таня.
Старики, подумала она, еще ладно. Они не умели даже читать и писать. Но Жон! Жон до сих пор казалась нормальной советской — современной и образованной женщиной. И вдруг на тебе: бог.
Бог надоумил старика выкладывать свежеиспеченные лепешки. С того дня в разоренный войной дом пошло богатство. Дети тощие. Дети озлобленные. Дети больные. Дети вшивые. Дети, ночевавшие под кустами. Отставшие от поездов. Эвакуированные. Сбежавшие из детдома. Потерявшиеся. Такие маленькие, что не знали, как их фамилия. Такие большие, что буркали «на фронте папка» и «умерла мамка», только чтобы не заплакать. Отучившиеся плакать.
В доме у старика они все заново учились и есть, и спать под одеялом, и плакать, и смеяться.
«Мы снова богаты!» — радовались старик и старуха. Детей у них теперь было много. Бог был щедр.
— Завтра абрикосы оборвем, мама, — повторила Жон по-русски. Старуха со стариком ушли к себе, а Жон с Ширин — к себе.
Тане приснился гражданин в сапожках. Он бормотал: «я все исправлю», «я честный» и «пуговичку только верните».
Сон был глупый и ни о чем. Но разбудил ее.
Она полежала. Потом выбралась из-под жаркого одеяла. На ней была белая длинная рубашка Жон. Она не спала в том, в чем ходила днем.
Таня вышла из сопящей комнаты во двор. Под босыми ступнями было тепло: земля еще не остыла после солнечного дня. Звезды были крупными, точно их только что перебрали и помыли. Тополя были вырезаны из черного бархата и наклеены прямо на небо — отчего оно уже казалось не черным, а темно-синим. Выстиранное старухой Танино платье висело привидением. Тихо не было: трещали цикады.
Таня постояла, чувствуя тепло — ступнями, руками, шеей.
Опять показалось, что на нее кто-то смотрит.
Ночью всегда так, успокоила себя она.
Абрикосовое дерево было только одно. Ошибки можно не бояться. Таня подтащила корзину под дерево. Подобрала и заткнула в трусы подол. Попробовала рукой сук. Ухватилась. Пусть им будет сюрприз. Проснутся — а обрывать уже ничего не надо. Можно полежать, отдохнуть.
Таня уперлась коленом в ствол. Перехватила рукой другую ветку. У нее закружилась голова. Таня остановилась, перевела дыхание. Полезла. Голову опять неприятно повело. Да, лазать по деревьям в темноте — совсем не то же самое, что днем. Таня наметила крепкий сук. Потянулась к нему. И вдруг рука ее будто начала сжиматься. Таня тянулась к суку — а он уходил все дальше: рука укорачивалась! С ногами тоже творилось что-то странное.
Пальцы больше не держали ветку, и Таня грохнулась на землю. Так сильно, что оглохла. В глазах померкло. Тело заломило. Померкло — и вдруг обозначилось с небывалой остротой. Заломило — и вдруг Таня ощутила силу каждой мышцы. Слух отмечал все: шорохи, шепоты, дуновение.
Черт. Вроде бы ничего не сломала. Она поднялась. Перед глазами плясали серебристые дуги.
Таня моргнула. Дуги не исчезли. Ей стало не по себе. Она пошла в дом. Дуги колыхались в такт шагам. Стало страшновато. Что-то не так. «Мне плохо, — поняла она. — Может, опять тиф. Так бывает. Тетя Вера говорила. Разбужу Жон».
Двор раскинулся перед ней, как площадь. Дом стал огромным, дерево — неохватным. У Тани кружилась голова. Но она упрямо шла к двери — высоченной, как ворота в центре города.
Таня легко запрыгнула на порожек. Дотянуться до дверной ручки нечего было и думать — она маячила высоко над головой. Таня сглотнула. «Со мной что-то очень не так». Ей стало жутко. Но ничего не болело. Наоборот, тело было легким и сильным. «Наверное, у меня жар». Иногда поспишь — и все пройдет. Она легла у двери на теплую землю и тотчас уснула.
Ее что-то мягко, но сильно толкало в бок. Во все тело разом. Таня вскочила.
— Жон! — крикнула она. Огромные ноги колоннами уходили вверх. Но пахли Жон. — Жон, Жоночка, — обрадовалась Таня.
— Иди, иди своей дорогой, — ласково отодвинула Таню нога. Руки поставили поднос со свежими лепешками, накрыли лепешки полотенцем.
Жон посмотрела вниз, улыбнулась. Погладила Таню по голове.
— Иди, иди. Ты такое не ешь. Какая смешная, ласковая. Ты чья-то! Вот и ступай к себе домой. Ступай к своим, киса.
И голод тоже был не таким, как у людей.
Она думала, что тогда, в осажденном Ленинграде, в квартире с мишкой, узнала о голоде все.
Ошибалась. Обычный голод беспокоен и раздражителен: где раздобыть еду? Как? Когда сможешь поесть? Не досталось ли Шурке больше? Съесть сейчас или съесть потом? Съесть все сразу или растянуть по кусочкам?
Но сейчас голодная Таня была так спокойна, что это чувство можно было принять за счастье. Она твердо знала, что поест. А то, что ответы на извечные голодные вопросы «что», «где», «как», «когда» она пока не знала, не нарушало ее покоя.
Сонливой тупости от этого нового голода тоже не было. Наоборот. Таня чувствовала, как упруго и тихо ступают ноги. Как расслаблена каждая мышца — чтобы в нужные полмига собраться и зазвенеть. Как чутко поворачиваются уши. Как широко вливается воздух в легкие. Длинные серебристые дуги оказались ее собственными усами и бровями. Они ловили трепет, похожий на радиоволны.
В тот первый день, в самом начале, Таня так плакала, что уснула. Плакала тоже странно — без слез. Ничего не лилось из глаз, нос не хлюпал, и это напугало ее сильнее всего. Проснувшись в щели под домом, она не сразу вспомнила свою беду. Не сразу поняла, что вокруг уже ночь. Все было видно, как будто она смотрела черно-белый фильм на широком экране кинотеатра. И фильм этот постепенно ее увлек.
Мир был изумителен, и она мчалась, летела сквозь него, сильная и неслышная.
Вот только хвост. В нем Таня еще не разобралась. Просто наблюдала, как он живет своей жизнью у нее над спиной: подрагивает, кивает в разные стороны кончиком или стоит трубой. Ну его, пусть.
Усы дрогнули. Таня замерла. Мышцы тотчас собрались. Уши развернулись своими воронками. И быстрее, чем Таня поняла, что она увидела, тело само нашло ответ. Сжалось, распрямилось, толкнув землю, выстрелило собой. Все заняло не больше времени, чем полет молнии.
Господи, гадость какая! Таню передернуло.
В ее когтях была мышь.
Мышь сучила лапками и верещала, как маленький поросенок. От нее разило какашками и страхом. Коготки не причиняли Тане ни малейшего вреда.
Мерзость какая. Таня разжала когти.
Но когти почему-то не разжались.
И уже через секунду Таня поняла, что мышь… С глазками-бусинками, когтями, хвостом, скелетом, кишочками, крошечным сердцем и серой шкуркой… Но мысли не мешали.
Таня ела.
Плача, давясь рвотой, трясясь от жалости к мыши, к себе. От омерзения и горя.
Глава 11
Но зря только оба прислушивались — Шурка с беспокойством, Бобка с надеждой, — не запел ли снова за окном комариный тенорок. Слышно было только, как ахает и булькает в своем ящике Валя маленький.
— Да что это вы? Как сонные мухи, — удивлялась Луша. А Шурка не слышал. И Бобка не понимал, что она ему говорит.
Луша пощупала Бобкин лоб: не горячий, не холодный, а как полагается.
Игнат не пришел за «пуговкой». Ни в тот же день. Ни назавтра. Ни послезавтра.
И Шурка почувствовал облегчение.
Все казалось, что он это понарошку. Что сейчас Вовка отпустит шутку. Но Вовка не шутил. Серьезно отмерял линейкой. Без улыбки чертил карандашом. Насупленно варил на плите клейстер. А когда вырезали из картона детали, от усердия надул губы трубочкой.
Поймал недоумевающий Шуркин взгляд.
— Отдыхаю интеллектуально, — пояснил.
Бобку устраивало все.
— Это какая модель? — спросил он в стомиллионный раз, но по-прежнему с почтением. К сборке его не подпускали. Он не расстроился. Помогал на расстоянии: кряхтел и сопел.
Вовка не ответил. Картонная стеночка уже блестела от клейстера. Насадить ее надо было одним движением. Одним и точным.