Луша открыла шкатулку рядом с фотографией Вали большого. Взяла верхнее письмо.
По Шуркиному лбу соскользнула капля пота. На темени, казалось, можно было печь картошку.
«Молчит, гад», — с жалостью подумала Луша. Вздохнула.
— «Милые мои Луша и Валечка», — начала читать. Бобка затаил дыхание, перестал болтать ногой. Под мышками у него была Африка.
— Шур, тебе не жарко?
— Нет.
— А мне что-то холодно, — почти обрадовалась Луша.
— Холодно? — поразился Бобка.
— Ага. Еще-ка подкину.
Печка удивилась. Но дрова взяла. Луша вернулась на место. Села на стул. Взяла лист.
— «Скоро прогоним мы проклятого врага с нашей земли. Наш Валечка будет жить в мире. Как все советские дети».
А печка дышала все жарче.
— «У нас затишье», — читала с выражением Луша.
Ножки перестали мелькать — Валя маленький уснул.
— «Хорошо смотреть на березки в инее и представлять, как они покроются листьями».
Печка лопала во все щеки. Воздух уже казался огненным. Голос Луши закачался, поплыл. Закачалась и поплыла комната с бревенчатыми стенами.
— Шура, ты куда?
— Я, это, дров еще принесу! — крикнул уже в дверях. И выкатился вон.
Дохнуло свежестью.
Шурка вытер лоб. Почесал под шапкой.
Там, в Ленинграде, где на улицах стыли горы снега, сосульки висели саблями, а по стенам комнаты полз иней, он научился в шапке есть, спать, жить. Он и блокаду себе представлял так — в виде шапки, которая туго обхватывает голову.
Снимешь — а разучиться как?
Шурка сел на ступеньку. Весеннее солнце успело поработать над ней.
Город лежал внизу, как рассыпчатая каша на донышке. Вроде все вперемешку, а в то же время каждое зернышко на виду. И лента из сахарного сиропа — река. Или это растопленное сливочное масло? К каше лучше масло, размечтался Шурка. Солнце пекло макушку. Таяли в небе облачка. Сливочные. Творожные.
Солнце добиралось до самого дна. Последний кусочек льда уже был похож на смыленное плоское мыльце, тоненькое и остренькое. Повернешься неосторожно — тут же вопьется в ребра. Словно крикнет: «Я здесь!»
Шурка прикрыл глаза. Подставил себя солнцу.
Чувствовал, как края его налились светом, жаром. Еще чуть-чуть — и он сам растает, сольется с облаками, птицами, травой. И тот зимний Ленинград — растает тоже.
— Эй ты! В шапке!
Шурка открыл глаза. Почтальонша смотрела на него снизу. К Лушиной избе дорожка карабкалась по холму, цепляясь за траву. Перед почтальоншей лежал последний подъем.
— Что расселся, как барин? Ты здесь живешь или не здесь?
В руке у нее белел треугольничек. Письмо!
Видно, тяжело ей с сумкой, пожалел Шурка. За день-то набегаешься.
— Я сейчас! — крикнул, спускаясь. Колени едва поспевали за ступнями.
— Ты в шапке не мерзнешь-то? — уставилась почтальонша. Слишком усталая, чтобы удивляться.
— Не-а.
Лицо почтальонши вдруг показалось Шурке каким-то мятым. Словно она сама никак не могла собрать черты.
— Вот. Лушке. Передай, — выдавила.
Протянула поспешно руку. Ткнула письмо. И спросила запоздало — письмо-то уже отдала:
— А ты кто такой, в шапке-то? Родственничек? Что-то я тебя тут раньше не видела.
Точно. Последнее письмо от Вали большого пришло до того, как Луша взяла их себе.
— Эвакуированный.
Лицо у почтальонши дернулось.
— Вакуированный… Лушка-то добрая, — чуть не плаксиво выкрикнула она. — Свой рот кормить. Дак еще вакуированных взяла. Добрая-то, а толку?
Отвернулась.
— Ишь. Смотри, без обману, вакуированный. Ты смотри! Я потом спрошу, проверю! — пригрозила она уже на ходу, не показывая лица. Голос жалкий.
Странная. Наверное, просто устала.
Шурка подождал, пока ее спина удалится.
Посмотрел на свернутый треугольник. Обрадовался. Военные письма в конверты не клали.
И быстрее, чем мамин голос в голове успел одернуть: «Чужие письма не читают», треугольник зашуршал и развернулся. «Она же нам все потом все равно вслух прочтет», — успокоил Шурка мамин голос. Луша читала так часто, что всех, о ком писал Валя большой, Шурка уже знал, будто своих друзей. Значит, можно.
Ровные печатные буквы стояли вперемежку с фиолетовой путаницей, вписанной от руки.
«Гр-ке», — начиналось письмо.
Шурка испугался. Колени стали мягкими. Не Луше. Гырке какой-то. «Ошибка, — хотел он крикнуть почтальонше, — вернитесь!»
А письмо уже бормотало, как регистраторша, которая заполняет карточку. «Ваш сын, муж, брат, звание», — перечисляли серенькие мелкие строчки. «Фамилия, имя, отчество».
Сердце билось в шее. Шурка сглотнул. Уставился на чернильный серпантин. Но видел только фиолетовые крючки и петли. Зато понял и помятое лицо почтальонши, и скомканный голос.
А печатные буковки были такие ясные, яснее некуда. Так и лупили по голове, каждая как молоточек: «Находясь на фронте, пропал без вести».
И большие молотки:
ЛИНИЯ ОБРЫВА.
Этот обрыв перепугал Шурку больше всего. С какого обрыва?
Он посмотрел еще раз. Нет. Не обрыва. Линия отрыва. Теперь понятно. Еще страшней. Оторвали. У Луши оторвали мужа. Оторвали папу у Вали маленького.
«Там же не написали: ваш папа», — метались Шуркины мысли. Может, ошибка? Да нет же. Они же не знали, что родился Валя маленький. А почему тогда сын и брат? При чем здесь сын и брат?
— Шурка! — закричал с крыльца Лушин голос, беззаботный. — Дрова-то где?
Мысли Шурки тотчас посыпались мелкой крошкой. Но рука сама знала, что делать.
— Сейчас! — крикнул.
— Ты чего? — удивилась Луша. Отметила: глаза на мокром месте.
— Упал, — ответил еле слышно Шурка.
Не надо было это, с дровами, с досадой на себя подумала Луша. Ну шапка, ну чего? Пусть. Ничего. Оттает.
— Упал, — повторил он. — Но вы не волнуйтесь.
Письмо лежало за пазухой. Шурка едва дышал, чтобы не потревожить его, как ядовитую гадину. А Луша смотрела, смотрела. Наконец сказала:
— Ты это, ничего. Отыщется сеструха ваша.
Шурка вздрогнул, отвернулся. Луша убедилась в собственной догадке. Вздохнула:
— Вот кончится война, все по домам разойдутся, вы вернетесь. И сеструха тоже. Встретитесь.
Шурка не ответил.
— Идем в дом, — сказала Луша. — Обед на столе.
Он послушно поплелся. Вдруг догнала мысль: «А ведь я привык, что Тани нет». Тут же поправил себя: «С нами нет». Но стало еще хуже.
Он сел за стол.
— Ты что, ревел? — удивился Бобка.
Шурка возил ложкой в миске, думал о своем.
Что значит: пропал без вести? Человек ведь, не пять копеек. Как пропал, так и найдется. Волновать людей нечего, быстро пообещал он себе.
И Таня, конечно, найдется тоже.
Глава 2
Луша стукнула окно наружу. Прочитанное письмо Вали большого тут же взлетело и соскользнуло на пол, Бобка скатился со стула — ловить. Белая занавеска замахала рукавами ему вслед. Валя большой без улыбки смотрел из деревянной рамки на катавасию.
— Фух, — сказала Луша, — жарко. — Посмотрела на Шурку, поправилась: — Теперь жарко. А тогда было холодно.
И за два уха поволокла кастрюлю. В своем ящике ахал и постанывал во сне Валя маленький.
Бобка опять вынул из кармана мишкин глаз, приставил к своему. Изучил стены. Стал глядеть в окно — на желтое небо, оранжевый забор, карамельные деревья. С одного края мишкин глаз был обожжен, оплавился; давно еще — когда мишка сгорел в печке в Ленинграде. Бобка привык, что мир был таким — подтаявшим с одного края.
— Почтальонша приходила?
— Нет, — ответил Бобка, не отнимая глаз. Он торчал в окне по пояс.
— Да, — ответил Шурка.
Луша глянула поочередно на обоих:
— Да или нет?
— Мимо прошла, — пояснил Шурка.
«Линия отрыва, — думал он. — У самих точных сведений нет, а пишут. Людей зря пугают. Самих бы их с этого отрыва». Лиловенькая печать, как круглый зубастый ротик, через карман рубашки сосала самое сердце.
— Что-то давно от дяди Вали новенького нет, — заметил Бобка, втягиваясь обратно в комнату. Шурке захотелось его придушить.