Письма его бесполезно залегли в коробах Посольского приказа. Тогда настало время главного письма.
«Царю, от Бога препрославленному, паче же во православии пресветлу явившуся, ныне же за грехи наши супротивным обернувшемуся... с совестью прокажённой!»
Есть в Вольмаре предзамковое укрепление, каменный отросток главной стены, вынесенный на крутой речной откос. Жила там сменная стража и было несколько тесных горенок с голыми стенами из кирпича. Князь Курбский облюбовал одну из них. Отсюда далеко, в заречье, и близко, на зелёную терраску под откосом, покойно устремлялся взгляд. Он здесь впервые почувствовал защищённость от любой напасти. Даже ласточки летали ниже окон. И прошлое, отброшенное, как изношенная ферязь, и смысл того, что он обязан был выкрикнуть не одному царю, но всей России (чтобы поняла раньше, чем осудила!), просматривались отсюда так же явственно, как русло и заречные леса.
«Почто, царю, сильных во Израили побил еси и воевод, от Бога данных тебе против врагов твоих, различными смертьми расторгл еси и победоносную святую кровь их во церквах Божиих пролиял еси?.. Чем провинились пред тобою и чем прогневали тебя христианские предстатели? Не прегордые ли царства разорили, у коих прежде в рабстве были праотцы наши? Не претвёрдые ли грады германские тщанием ума их от Бога тебе даны? За это ли нам, бедным, воздал еси, всеродно погубляя нас?..»
Южный ветерок залетал в окошко-бойницу, вытесняя из горенки зимнюю сырость. Журчание Гауи, возвращавшейся в летние берега, было так же невнятно, как шорох, истекавший с мутноватого неба, похожий на трепет крыльев или отдалённый говор. Как будто там решали что-то важное, трагичнее поступка и судьбы его, Андрея Курбского, подсказывая слова прощального письма — «разметной грамоты» царю.
По существу, в первых трёх-четырёх десятках строк Андрей Михайлович высказал всё, что накипело, окалиной осело на душе и что было важно для тех, кто кроме государя станет украдкой перечитывать его письмо в России. А он рассчитывал на всенародное прочтение, его литовские друзья позаботятся о том, чтобы в Московию ушёл не один список его послания. Не стал бы он стараться ради одного Ивана Васильевича, чью одичавшую душу уже не прошибёшь, разве смертным страхом... Не все в России так очерствели и омрачились духом.
Последующие слова служили скорее заградительными турами для его истинных переживаний и были рассчитаны на тех, кто не мог знать его настоящих отношений с государем. «Пред войском твоим хожах и исхожах... и никогда полков твоих хребтом к противнику не обращал!» И тем не менее «всего лишён был и от земли Божьей тобою отогнан был». Здесь правда была преувеличена до предела, за которым она переходит в ложь. Но одна искренняя мысль горела: «Понеже горестью душа моя объята бысть». Он должен был добавить — горестью и страхом, и этой пытки он к концу воеводства своего не выдержал. Страха этого не поймут те, кто не знал царя так хорошо, как Курбский. Уже через год он скажет друзьям: «Я вовремя ушёл!» В Россию придёт опричнина.
Если припомнить эту мясорубку (память рисует жгучеострый топорик с двойной рукоятью, каким мельчили в России мясо для праздничного блюда — с уксусом и слезоточивым луком), насколько проникновеннее звучат вершинные слова письма:
«Не мни, царю, не помышляй нас аки уже погибших и избиенных от тебе неповинно, и заточенных, и прогнанных без правды! Не радуйся о сём, аки одолением тощим хваляся: изрубленные тобой, у престола Господня стоя, отмщения на тебя просят, заточенные же и прогнанные от тебя без правды от земли к Богу вопием день и нощь!»
Найдутся люди, упрекнут: он не был иссечён, ему ли вопить?
Но разве о милосердии вопят одни страждущие? Каких благополучных и сытых иноков избирал Господь для воплей о крестьянской доле! А сам Иван Васильевич как трогательно рассуждал об иноческой жизни и покаянии, как убедительно возмущался чужими — немецкими, французскими — зверствами. Бог слишком часто дарует словесный огонь не тем, кто больше претерпел, а тем... да просто тем, кому дарует! Постичь это причудливое самовластие природы или Бога невозможно, остаётся только выкрикивать всё, что раздирает сердце, а завтра, может быть, снова творить неправду ради своей утробы... «А писаньице сие, слезами измоченное, во гроб с собою повелю вложити!»
Писаньице не будет положено во гроб, а полетит в Кремль, и сотня списков его разлетится по России.
«Аминь», — закончил, как молитву. И тут же нашёл способ уколоть царя: «Писано во граде Волмаре государя моего Августа Жигимонта короля, от него же надеюся много пожалован быть и утешен...»
Как тихо в башне. И в небе настала тишина — отговорили ангелы, бросили спорить. Дух Андрея Михайловича вернулся из горних пределов, сиюминутное объяло его, как стены тесной горенки, с царапинами и срамными рисунками, нанесёнными заскучавшими драбами. Прежде он их не замечал. Теперь рассматривал с холодным отвращением, усмехался...
И, заполняя пустоту, блудливой скоморошьей музыкой зазвучало нечто в глубинах памяти — слушок, намёком переданный Бутурлиным и подтверждённый Остафием Воловичем. Слух совпадал с тем, что знал Андрей Михайлович о безудержности государя в сомнительных удовольствиях. К телесным радостям у Ивана Васильевича смолоду была какая-то исследовательская страсть, он ими, как и пенным гневом своим, умел упиваться. Вот в чём они различны: у Курбского даже в разгуле бодрствовал рассудительный ангел-хранитель, а у царя он либо хмелел со всеми, либо с содроганием отлетал.
Рассказывали: с той поры, как тульский воевода Алексей Басманов отразил татар, царь приблизил его ко двору вместе со смазливым сыном Фёдором. Теперь он вместо Думы советуется то с отцом, то с сыном, при непременном участии родичей новой царицы. Не они ли принесли в Москву восточные развлечения, коими Федька и ублажает государя? Гнездо телесного и душетленного разврата, кровавое и зловонное гнездо стервятника — вот чем становится прибежище пресветлого самодержавства!
Чему дивиться, если он приближает людей не просто худородных, а может быть, холопьей крови? Известно, что Алексей Басманов родился, когда отец его был в многолетнем, невозвратном плену. Свой чует своего — сам-то Иван Васильевич чей сын? Великий князь Василий, бороду выбрив ради молодой Глинской, вряд ли детородную способность обрёл. У первой его жены не было детей... После его смерти красавец Овчина-Оболенский едва не стал соправителем вдовой царицы.
И такие... решают судьбу страны?
Муть язвительного отвращения заклубилась под горлом, новые слова полезли без порядка многослойным намёком: «...и, видя ныне воеводу, как всем известно, от приблужения рождённого, который ныне шепчет ложное во уши царю и льёт кровь христианскую, яко воду... Не пригоже у тебя быти таковым потаковникам, о царю! В законе Господнем первом писано: «Моавитин и аммонитин и выблядок до десяти родов во церковь Божию не входят...»
Моавитяне — намёк на родичей царицы. Подобные приписки латиняне называли «post scriptum». Они впиваются в сознание больнее, чем само письмо. Пусть смысл её дойдёт только до посвящённых, Андрей Михайлович не мог отказать себе в удовольствии мазнуть дёгтем по Спасским воротам.
Как сон сквозили дни Андрея Михайловича в гостях у князя Радзивилла, в Вильно. Николай Юрьевич не навязывал ему знакомств до королевского пожалования, то есть решения вопроса, каким будет имущественное и правовое положение Курбского в Литве. Дом стоял на тихой, хотя и не окраинной улице, полого поднимавшейся к холму и замку Гедимина. На проезжую часть он выходил глухой стеной, а окна и крыльцо были обращены во двор, плотно замощённый камнем. Узоры цветного кирпича, фигурные решётки на окнах и черепичная крыша, промытая весенними дождями, создавали впечатление особой чистоты и зажиточной домашности. Лето установилось ласковое, нежаркое, подходящее для дальних прогулок с добрым собеседником. Князь Радзивилл был именно таким — доброжелательным, начитанным. Курбскому было проще и приятней с ним, чем с Полубенским и Воловичем.