В Вольмаре его встретили со всей лукавой обходительностью, воспринятой литовцами от поляков. Особенное участие принял в нём князь Полубенский, сразу предложивший себя в «конфиденты» и разрешивший житейские трудности. Им отвели просторный дом — не в мрачноватом замковом дворе, а на посаде, над долиной, до крайних луговин заполненной мутноватыми водами разлива в клейкой зелени ив и тополей. Глядя на них, и на рыбацкую слободку на низком берегу, и на дорогу, ведущую на юг — в Литву! — Андрей Михайлович уверовал наконец, что больше московский деспот не опасен ему. То была минута полной освобождённости, истинного самовластия души.
Скоро в Вольмар, нарочно для беседы с Курбским, приехал Остафий Волович, подканцлер и правая рука Радзивилла. После нескольких часов беседы с ним Андрею Михайловичу, не собиравшемуся ничего скрывать, стало казаться, что из него вытягивают жилы.
Курбский много знал: о подготовке московских воевод к летним походам, об их тайных союзниках на землях Рижского архиепископства и о московских шпегах в Вильно, Минске и Витебске. Волович всё велел записывать, особо напирая на денежные дела русских агентов, их связи с ростовщиками, «бо всякому ведомо, что тыи предиторы варушаютца токмо через серебро». Сбылось для Курбского осеннее предсказание Полубенского, пришлось приспосабливаться к новому говору и уяснить, переспрашивая, что варушаться — значит шевелиться, действовать. Слово «предитор» он и прежде знал... Курбский пожаловался Полубенскому на «гельметский луп», грабёж. Князь Александр ответил: «Забудь, твоя милость. У Юрьеве твоего больше осталось. Ты скорбел о дзядовых зерцалах да книгах древних...» — «У меня там жена и сын остались!» — «Оже Бог даст, и малжонку твою истребуем, коли ты её бардзо жадаешь, князь...» Жадать — хотеть, усвоил Андрей Михайлович. В Вольмаре он часто слышал это слово, здесь все чего-то нетерпеливо и неразборчиво хотели. «Я тебе подарунок приготовил», — пообещал Полубенский.
«Подарунок» прибыл на рассвете. По сонной улице, что вела от ворот посада к церкви Симона, четверо конных гнали связанных людей. Те поджимали сбитые пальцы на жгучей майской мураве. Перед вратами замка площадь была замощена камнем, охолодавшим за ночь. Передний пленный стал приплясывать на них, дурашливо задирая то одну, то другую ногу в узких, драных у щиколоток штанах московского покроя, и вдруг выругался матерно. Один из всадников оборотился к Курбскому и крикнул по-московски чисто:
— Чуешь родные речи, государь?
Андрей Михайлович не сразу узнал в нём Сарыхозина, сбежавшего в Литву вскоре после Полоцкого похода и казни Шишкина. С ним оказался и бывший стрелецкий голова Тимоха Тетерин-Пухов. Тетерин принадлежал к нижегородско-суздальскому дворянству, был одновременно с Курбским записан в «избранную тысячу», в Казанском походе служил «у государева коня», а в 1558 году полк его умелым манёвром обеспечил победу над магистром. Ожидали ли они тогда, где им придётся встретиться? Тетерина отправили в Антониев Сийский монастырь, но он не стал ждать, когда его оттуда в тюрьму переведут или прикончат. Бежал в Литву тем же путём, что лет за десять до него известный еретик Игнатий, ученик Косого.
Тетерин и Сарыхозин сопровождали жителей Юрьева, захваченных Полубенским и содержавшихся под Ригой на строительных работах. Пока вратарь возился с хитрыми запорами, они в упор рассматривали князя Курбского и Калымета. Тот, что плясал и матерился, тоже примолк, прислушиваясь к лязганью железа в окованной утробе ворот. Потом их всех пустили в замок.
«От гетмана Лифляндской земли и от справцы рыцарских людей от князя Александра Ивановича Полубенского память Якову Шабликину и Игнатию Огибалову.
Здесь у нас, Яков, твой человек взят, а Игнатьева жена, да сын, да сноха; и будет тебе, Яков, человек надобет, и ты бы допытался книг княж Андреевых Курбского, которые осталися в Юрьеве. Книга одна в пол-десть, написана скорописью, а кожа на ней не на всей, лишь на пяте кожа клеена; а тетратей в ней есть с шестьдесят и с семьдесят; а словеса в ней писаны: слово Иосифа Евреинина о Макковеях, да слово о Аврааме и Мельхиседеке и Оригене, да и иные многие словеса, Максима Философа да и иных святых. А другая книга — мучение князя Михаила Черниговского да болярина его Фёдора, житие Августина Ипанискаго да и иные словеса, а переведено из латынского языка, а переплетено ново, а кожи на ней не положено. Да книга Апостол, а писан в десть, а писмо доброе, а переплетён по-немецки. А будет тебе, Яков, человек тот надобет, и ты бы те книги приготовил да срок учинил, как будут книги готовы. А мы человека твоего приготовим, приведём из Вильны в Вольмер. А будет книг не допытаешься и не приготовишь, и мы человека твоего обесим.
А тебе, Игнатий, будет надобет жена да сын да сноха, и ты бы допытался княж Андреевых Курбского зерцал обеих и наручей обеих же; а будет не допытаешься зерцал и наручей княж Андреевых, и ты бы на Москве купил таковые же зерцала да и наручи, да и приготовил бы еси на срок, как у тебя поспеют, да к тому бы еси придал триста рублей; а мы жену твою и сына и сноху приготовим на тот срок, как у тебя поспеет. А будет не пришлёшь зерцал и наручей да трёхсот рублёв денег, и ты бы прислал пятьсот рублёв, и мы здесь зерцала поделаем.
А будет, Яков, тут не допытаешься в Юрьеве Августинова жития, и ты бы велел списать у старца у Васьяна у Муромца в Печорском монастыре да и явление чюдес Августиновых, а писаны при конце.
А на Адаме на татарине дадим на обмену Ушакова брата Митьку да Ушакову жену с детьми.
Князь Курбский — неизвестному (жене?):
«Вымите, Бога ради, положено писание под печью, страха ради смертного. А писано в Печоры, одно в столбцах, а другое в тетрадях; а положено под печью в ызбушке в моей в малой; писано дело государское. И вы то отошлите к государю, любо к Пречистой в Печоры. Да осталися тетратки переплетены, а кожа на них не положена, и вы и тех, ради Бога, не затеряйте».
Тимофей Тетерин — воеводе Юрьева боярину Морозову:
«Господину Михаилу Яковлевичю Тимоха Тетерин да Марко Сарыхозин челом бьют. Писал еси, господине, в Волмер ко князю Олександру Полубенскому; а называешь нас, господине, изменниками не поделом, и мы бы, господине, и сами так, уподоблен собаки, умели против лаяти, да не хотим... И ты, господине, убойся Бога паче гонителя и не зови православных християн, без правды мучимых и прогнанных, изменниками.
А и твоё, господине, честное Юрьевское наместничество не лутчи моего Тимохи чернечества; а был, господине, наместником пять лет на Смоленске, а ныне тебя государь одаровал наместничеством Юрьевским, а жену и детей у тебя взял в закладе, а доходу тебе не указал ни пула; а велел тебе свою две тысячи рублёв, занявши, проесть... А невежливо, господине, молвити: чаю, недобре тебе и верят. Есть у великого князя новые верники: дьяки, которые его половиною кормят, а другую половину себе емлют; у которых дьяков отцы вашим отцам в холопстве не пригождалися, а ныне не токмо землёю владеют, но и головами вашими торгуют.
Да саблю, государь, хощешь на нас доводити... И ты, господин, не спеши, в стрельнице сидя шестой год, хвалитися!.. А сметь, государь, вопросити: каково тем жёнам и детям, у которых отцов различными смертными побили без правды? А мы тебе, господине, много челом бьём».
До конца жизни не мог простить себе Андрей Михайлович, что в Юрьев с письмами послал Василия Шибанова, в котором был уверен, как в себе. Он бы ещё в литовских передрягах пригодился... Наглое легкомыслие Полубенского передалось ему, и он поверил в возможность тайного проникновения в Юрьев, где каждая собака знала о побеге князя-воеводы. И Огибалову с Шабликиным где было добыть пятьсот рублей на новые доспехи Курбскому и кто им позволит добывать? Шибанова схватили в той самой избушке малой, когда он с помощью слуги шарил в подпечье. Он успел только поклониться княгине Ефросинье, с горестной жадностью впитавшей его рассказ... В Москве Шибанов даже под пыткой не отрёкся от князя Курбского, не выдал людей, готовых дать ему пристанище по условным знакам Воловича или Полубенского. Рассказывали, будто государь вбил ему посох в ногу, пока Шибанов отвечал ему. Андрей Михайлович в это не верил, ибо знал, как палачи вымучивают признания, — что им посох?