— Кто тебя? — спросил его Андрей Михайлович так равнодушно, словно знал ответ.
— Пан Юрко, — пролепетал крестьянин.
На губах его запузырилась кровь.
— Монтолты, аспиды, — пробормотал Курбский. — Меня искали?
— Пытали... Я не сказал!
— Знал бы, где я, сказал бы... Робяты, дай ему горелки, нехай садится на конь к кому-нибудь из вас. Давно он был тут?
— Солнышко зараз за дубок осело. А я с покосу.
— Ладно! Уста побереги. Разговорился во хмелю-то.
Андрей Михайлович чему-то усмехнулся. Наверно, радовался, что Монтолты снова промахнулись. До самых Миляновичей ехали молча.
Монтолты были его пасынками. В Литве Андрей Михайлович женился на Марии Юрьевне Голшанской, похоронившей двух мужей. Его отношения со взрослыми её детьми от первого мужа, как это чаще всего случается, сложились неудачно, а ныне накалились до того, что братья Монтолты рыскали по дорогам между Ковелем и Миляновичами, выпытывая у мужиков, где прячется их господин. Державцу ковельскому приходилось украдкой пробираться к воротам собственного замка.
Дорога миновала два открытых взлобка и повернула направо, в низину. На дне её по чёрному блеску угадывалось озеро. Над озером смутно громоздился дворец князя с двумя-тремя желтеющими окнами в смотровой башенке. Слуги запалили факелы и поехали вперёд. Чей-то радостный, встревоженный голос приветствовал князя с площадки воротной пристройки:
— Мы уж не чаяли тебя дождаться, твоя милость! Надеялись, у Чаплича заночевал. Юрко Монтолт...
— Знаю! Я гостей везу, Кирилл. Вели ужин подать да приготовь свежих коней и малую колымагу, надобно наскоро в Ковель слетать.
— Как велишь, твоя милость, только чего ж во мгле-то?
— Поспеши!
Кирилл Зубцовский, заменивший Калымета, служил дворецким в Миляновичах, ковельским урядником и подскарбием, то есть хранителем казны. Он коротко всмотрелся в Неупокоя и кивнул Игнатию как старому знакомцу. Едва последний человек и конь оказались во дворе, обнесённом бревенчатым замётом, ворота наглухо заложили железным шкворнем.
Покуда стягивали плащи и мантели, забитые дорожной пылью, наскоро плескались над медными лоханями, в столовой горнице слуги накрыли холодный ужин.
Андрей Михайлович, усевшись во главе стола, сказал:
— Бог сердцу зритель, я не стал бы просить вас, кабы не великая нужда... Съездите, Бога ради, с Кириллом в Ковель!
— Чтобы до заутрени попасть туда? — спросил Игнатий.
Неупокой, не понимая, зачем ему-то тащиться по ночным дорогам, и вообще мало что понимая в происходившем, помалкивал. Он лишь заметил, что Кирилл Зубцовский неловко улыбнулся и тут же спрятал улыбку в плотной бороде. Придерживаясь московского обычая, он на чужбине не расстался с бородой, прикрывавшей его слишком чуткое, выразительное лицо.
— Мария Юрьевна вас, Божьих людей, послушает, — объяснил Андрей Михайлович. — А одному Кириллу веры у неё нет. Умолите её, нехай едет наскоро, не опасаясь, ко мне в Миляновичи. Я жадное желание её исполню! — Неупокою уже известно было, что «жадное» означало «всякое», однако он не мог отделаться от некоторой двусмысленности сказанного. — Поедете?
Игнатий, знавший или догадывавшийся о большем, чем Неупокой, первым поднялся из-за стола и поклонился князю.
5
В то последнее мирное лето, когда по Речи Посполитой гудели сеймики и не осталось шляхтича, равнодушного к государственным делам, князя Андрея Михайловича Курбского взяли за горло безысходные семейные тяготы, или, как говорили на Волыни, «клопаты». Чуть позже, когда они, как водится, благополучно разрешились разводом с Марией Юрьевной, он так поведал о своём тогдашнем состоянии: «Вожделеют человеци смерти и бежит от них смерть... Изгнана ми бывшу без правды от земли Божия и в странстве пребывающе межи человеки тяжкими и зело негостелюбными!»
В разгар семейных неурядиц чувство это прихлынуло с особенной силой. «Муки свои и вины ношу с собой!» — восклицал он, переиначивая любимую пословицу скитальцев: «Omnia mea mecum porto!»
Всего лишь за год до того между ним и женой было такое тёплое согласие, что Мария Юрьевна завещала мужу свои лучшие имения, а взрослым детям — одно сельцо в Литве да два — заложенные — на Волыни. Что послужило причиной перемены?
Умирание любви.
В ту зиму Андрей Михайлович глубже, чем прежде, ушёл в науку, усовершенствовался в латыни, переводил на русский Аристотеля и Иоанна Златоуста, нанял в секретари бродячего студента Амброжия. Вдвоём они, по словам Курбского, «устремились было на епистолии Павла», но Амброжий не владел высоким славянским слогом. Попытки найти ему замену не удались. «Мниси отрекаются, мирские не захотели, объяты суетами мира сего», — жаловался Андрей Михайлович. Но он продолжал скупать книги, спасённые от турок в Константинополе и переведённые с греческого на латынь, что ввело их в научный обиход Запада. «А мы гладом духовным таем, на свои зряще. И того ради я немало лет изнурих, в грамматических, в диалектических и в прочих науках приучайся...» Сугубый интерес к наукам совпал у князя с охлаждением к жене.
Сорокалетняя Мария Юрьевна, женщина потаённо страстная и с возрастом отнюдь не отрекавшаяся от житейских радостей, что, между прочим, выражалось и в жадности к дорогим вещам, немедленно разоблачила равнодушие мужа. Сперва она впала в истерическую религиозность, к которой и прежде была склонна, затем прибегла к помощи знахарок.
Из-за них в семье Курбских разразился первый гвалт — скандал.
Поскольку муж, по выражению Марии Юрьевны, не проявлял к ней «искренней любви и усердия», она отослала сыну Юрию Монтолту документы на Дубровицу, самое богатое своё имение. Кирилл Зубцовский, заметив пропажу грамот, доложил князю. Тот перерыл сундуки и шкатулки, но вместо документов нашёл мешочек с песком и собственными волосами. Всякому сведущему в науках человеку было известно это средство возвращения «любви и усердия». Да позже Мария Юрьевна сама призналась возному, что у неё остался этот единственный способ сохранить семью. Курбскому было и жаль её, и мерзко, что тёмная и грязная бабка-ворожея влезла в его супружескую жизнь своими измазанными воском и лягушачьей слизью пальцами. Но поначалу он не дал хода тёмному делу, надеясь тихо порвать со своей слишком требовательной малжонкой, в одном стихе выразив новые отношения с ней:
Всякое супротивное со противным вкупе пребывать не может.
А иж нечистота чистоте противна,
Того ради не очистився, очищати других не может...
Он постарался отвлечься, погрузившись в законы грамматики, почти не разработанные в русском языке. Составил руководство — «Сказание о знаках книжных», по употреблению запятых, двоеточий, скобок... Но тут приспела новая беда — ограбление кладовой Кирилла Зубцовского в Ковельском замке.
В кладовой под воротной башней Зубцовский хранил не только дорогие вещи, но и бумаги — свои и князя. Пробраться в неё можно было только с «облани», помоста на стене, да и то с риском сорваться в ров (правда, деревянная стена у Ковеля была не так высока, чтобы убиться). На облань не залезть иначе, как со двора замка. Когда Кирилл Зубцовский увидел взломанную кладовую, он сразу догадался, что тут не обошлось без участия хозяйки.
Он донёс о происшествии Богущу Корецкому, воеводе земель Волынских. Тот выслал возного. Протокол осмотра сохранился, Андрей Михайлович крепко прибрал его, предвидя дело о разводе и зная, что даром Мария Юрьевна не освободит его, помотает душу...
«А ходил я для произведения следствия о покраже в кладовой врядника Ковельского, пана Кирилла Зубцовского.
И я видел в кладовке оторванное боковое окно, которое заперто было решёткою и закреплено железными полосами... И объявил мне пан Кирилл Зубцовский, что месяца мая 4 дня, ночью с воскресенья на понедельник, окно воровски отбито, а из сундуков забрано немало вещей, золота и серебра. И этот убыток нанесён не кем иным, как только девкою её милости княгини Курбской, Раинкою, и братом её Матвеем, который, обворовав своего пана, бежал. И показывали мне след, который мы измерили и нашли, что он приходится как раз в башмак упомянутой девки Раинки».