— Их разом не вытопчешь. — Андрей Михайлович повернулся к Неупокою: — Сказывают, ты, калугере, из Печор. Как там живётся-молится после гибели Корнилия? Иосифляне полностью взяли верх али прозябает искренняя вера?
Неупокою всё ещё непривычно было видеть вблизи человека, о котором в России говорили как о главном супротивнике царя, пуще польского короля. Он развёл руками:
— Службы идут по уставу, кельи общежитийные, иноки на разряды разделены, а трапезуют вместе. Не ведаю, твоя милость, чем отличались устроения отца Корнилия, меня тогда в Печорах не было... Только не он ли стену строил?
На стену деньги надобны и труд детёнышей. Далеко сие от нестяжательства.
— Вижу, заражён ты крайним безумием социниан!
— Я, государь, заволжских старцев ученик. Да на словах и новый игумен Сильвестр Нила Сорского чтит, а не Иосифа Волоцкого угодливое озлобление. И государь, я слышал, с Максимом Греком любил беседовать. Но как до дела доходит...
Курбский перебил его:
— Дело-то непростое, калугере: государство! Разве оно акридами питается? И в нестяжательстве надобно меру знать, иначе церкви православные в ничтожество впадут, а лютеранские возвысятся.
— Лютерово учение не златыми главами, а свободным духом живо!
— Курбский всё больше раздражался:
— Не понимаешь ты! Коли бы государство состояло из книжников, можно и без каменных храмов обойтись. Но государство — это множество! Как говорил злодей Чингис, устроитель государства татарского, множество — это страшно! Потому и нужна в его устроении мера и хладный рассудок, да где они у чуда нашего?
«Чудом нашим» князь Курбский письменно и устно именовал царя. Неупокой, невольно улыбнувшись, вновь не удержался от возражения, удивляясь своей упорной, даже неразумной дерзости:
— Что же, заветы заволжских старцев не годны для устроения жизни?
— Да ты помысли, возможна ли жизнь по их заветам где-либо, кроме бедной кельи? А всех по кельям не распихаешь, калугере. Потому самое чистое учение грязнится и искажается, приходя в мир. Наша забота — сберечь его основу... Будет об этом! Скажи, ты знаешь греческий?
— Читаю.
— А латиницу?
— Писания святых отцов разбираю со словником.
— Мне человек нужен для переложения некоторых богословских трудов на русский язык. Мало у нас знают древних писателей, оттого и ереси, и споры о словах. Отенский пишет про Косого — не было-де такого учения раньше. Кабы он читал поболее, знал бы, что ересь плебейская во многих странах прорастала... Хочешь у меня служить?
— Ты, княже, сам сказал, я-де социнианством развращён.
— Оно неглубоко в тебе. С Косым ведёшься, а тайна Тройцы живёт в тебе, да и Христа ты человеком не полагаешь. Признайся-ка!
Андрей Михайлович знал людей. Честно сказать, Неупокоя связывал с Косым один Игнатий... Но служить Курбскому? Остаться на Волыни? Если бы даже чужая земля пришлась Неупокою по душе, Нагой, узнав о его новой службе, не оставит его своими домогательствами. Иметь своего шпега при князе Курбском — то-то милость он заслужил бы государеву!
Князь, не дождавшись ответа, резко встал. Сказал Игнатию:
— Ныне у пана Чаплича полон двор гостей, вам беспокойно будет ночевать. Хочешь у меня пожить? Мне твоя служба надобна.
— Возного уговаривать, як в прошлый раз? — засмеялся Игнатий, а Неупокой подумал с удивлением, что их отношения с князем куда теплее, чем можно было ожидать.
Возный — посланник короля — часто наведывался к князю Курбскому то с выговором, то с вызовом в суд.
— Иное, Игнатий, иное. Нужен мне человек, который в Миляновичах не примелькался, но чтобы я ему верил, як тебе. Сослужишь с товарищем своим, я вас милостью не оставлю.
В голосе князя не было обычной требовательности и нетерпения, одна печаль. Так говорит человек, всё время помня о какой-то жизненной ошибке, надеясь её исправить.
Игнатий посмотрел на Неупокоя, тот сказал:
— Я Господа молю, дабы твоя княжеская милость не осерчал на меня за отказ от службы. Она мне по сердцу, да не жить мне без России...
— Будет, будет! Разве я упрекаю тебя? Что иное, а эта тоска знакома мне. Так поедем?
Он вдруг заторопился, словно медлительные сумерки возбудили в нём какой-то детский страх — скорей домой! Или будто дома у него больной... Наскоро попрощавшись с Чапличем и Корецкими, слегка уже ополоумевшими от разговоров, гостей, вина, Андрей Михайлович велел слугам отдать своих коней Игнатию и Неупокою, а самим добираться до Миляновичей на крестьянских клячах. Выехали, как выразился княжеский оружничий, «борзе и вшистко, иж бы не застала в пути душегубская полнощь», что не было, как выяснилось, пустым присловьем.
У Курбского на Волыни было два дома или, как он называл их, дворца: один в Ковельском замке, где князь считался наместником короля, другой — в имении Миляновичи, в нескольких десятках вёрст от Ковеля, если ехать сперва на север по Рижской дороге, потом свернуть налево, три версты... От Чапличей Миляновичи были намного ближе.
Чем дальше уходила дорога в дубовые леса и чем просторнее распахивались поля на взлобках, тем беспокойнее озирались вокруг оружничий и княжеские слуги. Неупокой заметил, что открытые пространства они проскакивали особенно быстро. Долго тянулись разреженные дубравы с полосами сырых лугов, потом всё чаще стали попадаться тополиные и ореховые заросли. Впереди отряда рыскали крупные, сытые, но всё чего-то жадно ищущие псы. С ними было спокойнее, они чужого, укрывшегося с самопалом, не упустят. Князь понемногу веселел.
Но в одном месте, совсем уже недалеко от Миляновичей, он придержал коня, быстро и мрачно осмотрелся и перекрестился:
— Мир твоей верной душе, Калымет.
Дубок, стоявший неподалёку от дороги, ответно шевельнул ветвями и что-то прошелестел вдогонку ночному ветерку. Неупокою стало не по себе: у него с детства, когда мать с нянькой по стародавнему обычаю в Васильев вечер бросали во тьму солому и выкликали мёртвых, осталась какая-то гадливость к этим неискренним призывам. Мёртвых не надо трогать, пусть остаются в бесчувственном запредельном мире, куда поместил их Бог до своего Суда... Андрей Михайлович расширенными, ждущими очами вперялся в прогалы между дубками, едва сквозящие на западе.
— Вот здесь тебя убили, — бормотал он. — Здесь негде было тебе укрыться, бедному. А был ты мне как брат.
Ещё по Орше Неупокой был смутно наслышан о бедах князя Курбского, жестоко враждовавшего с соседями. Иван Калымет был с детства его слугой и другом, вместе с ним и из Дерпта бежал в Литву. Курбский назначил его урядником ковельским, своим наместником, и Калымет на совесть служил ему, за что и поплатился: пьяный князь Дмитрий Булыга убил его на пустынной дороге в Миляновичи. Вот у этих самых дубков, пугливо разбежавшихся по сырому лугу.
Андрей Михайлович в последний раз перекрестился и ненадолго застыл, прислушиваясь. Неупокою показалось, что в стороне от Рижской дороги простучали копыта. Здесь, на её отростке к Миляновичам, было особенно глухо. Тьма смыкалась на закатном краю неба, словно затягивалась бурым струпом длинная сабельная рана.
Казалось, нечего им бояться в сопровождении вооружённых слуг, тем более Андрею Михайловичу, опытному воеводе, смолоду ходившему на привязи у смерти. Но что-то угнетало их, заставляло молчать, не двигаться и вслушиваться, улавливая отдалённый крик или стон... Да то и был стон — слабый, но отчётливый, истекавший из болотца за одиноким дубком, слева от дороги.
Слуги было заметались, закрестились, догадываясь, чья душа им жалуется... Но кроме них здесь находились два социнианина, не верившие в чудеса, и князь — просвещённый христианин, не ожидавший воскресения мёртвых до Страшного Суда. Он прикрикнул на них, и вскоре из болота был извлечён избитый, с вывихнутыми руками человек — крестьянин из Миляновичей. Одного взгляда Неупокою было довольно, чтобы определить, как человек был пытан — злобно, но неумело. Скорее пуган, хотя ему и руки выворачивали, и резали лицо. Но это боль терпимая.