На Косого Андрей Михайлович взглянул с враждебно-внимательной усмешкой, не обескуражившей Феодосия. Из всех собравшихся эти двое были, пожалуй, самыми искренними врагами, их вражда была осознаннее, чем даже несогласие Курбского с царём, только ей не пришлось выразиться в письмах... Неупокоя князь едва заметил, скользнув поверх головы его обманчиво-безразличным взглядом. Неупокой смиренно принимал громадность и трагичность княжеской судьбы, уже записанной в историю, и свою собственную ничтожность. Он всё безнадёжней подпадал под мрачноватое обаяние князя, словно язвлённая малжонка.
Мотовила приехал, когда уже уселись за дубовый стол и слуги внесли первое блюдо — слабо прожаренное, крупными кусками нарезанное мясо. Хрена и перца на него не пожалели, оно одновременно горело и таяло во рту, до нёба наполняя его жадной слюной и кровью, брызжущей из середины каждого куска.
Мотовилу приветствовали уже на первом хмельном парении, требуя, чтобы он выпил двойную чару. Но Мотовила был известен тем, что на любом пиру выпивал ровно столько, сколько задумал на трезвую голову. Константину Острожскому не удавалось напоить его с помощью казаков... Сходного взгляда на хмельное придерживался, кстати, и главный противник Мотовилы, князь Курбский.
Обычно с появлением Мотовилы заваривался философский спор. Его хотели усадить ошуюю[30] Богуша Корецкого, правившего застольем, но Мотовила, узрев Игнатия, разулыбался крупным лошадиным лицом и прямо устремился к старому другу, расталкивая грудью протестовавших шляхтичей.
Богуш махнул рукой:
— Нехай его, век не виделись. Игнатий мало что не год по Московии бродил.
Князь Курбский с любопытством обратил на Игнатия свои живые синие глаза и более внимательно взглянул на Неупокоя, сидевшего рядом.
— Не томи, — произнёс Мотовила пронзительным и неожиданно высоким голосом. — Поведай о крестьянах. Вновь был на Севере, у чёрных?
Застолица примолкла, источая любопытство. Игнатий, невольно польщённый, заговорил глаже и отчётливее, чем обычно:
— Там только и живёт ещё свободный дух. Прочие люди так замордованы, загнаны нуждой да переборами, что им не до споров о Тройце.
— И велько разарэнне? — быстро спросил шляхтич, приехавший вместе с Мотовилой. — У яких уездах болей?
Игнатий покосился на него и не ответил. Богуш поставил любопытного на место:
— Князь Константин, помнится, с Крымом играет, а не с Московией. Много ли ему прибытку от московских вестей? Лепше поведай нам, Игнатий, крепко ли книга Зиновия Отенского вдарила по нашим единоверцам али мимо ушла, як та дурная пуля?
Игнатий засмеялся:
— Панове думают, будто крестьяне читают Зиновия Отенского? Нимало! Зато иноки да посадские, до коих слово отца Феодосия не дошло, из книги Зиновия много корыстного узнали для себя. Опровержение иосифлянина пробудило их любопытство и пользу принесло нашему делу.
— Так усегда бывает, иж слово вольное встречается со словом рабским, — вставил Мотовила. — Як там Зиновий пишет: «Бог весть, може быть послан и Косой...»
Застолица захохотала. Косой строго взглянул на Мотовилу, но нечаянная тщеславная улыбка развела его сухие губы, прорезав на замшелых щеках глубокие морщины. Если ему случалось улыбаться, острое лицо его приобретало бесовское выражение.
Один Игнатий не смеялся, даже зубы слегка ощерил, не принимая шутки. Он вообще, по наблюдениям Неупокоя, был из требовательных ворчунов, не умевших радоваться жизни и одержимых одним стремлением, с возрастом заострявшимся, сужавшимся... Дождавшись, когда утихнет смех, Игнатий мрачно заговорил:
— Отчего бы крестьянам не завести своих святых? Не чудотворцев, а наставников, как Власий или Феврония. Они ведь понимают, что, когда Феврония обрубленные берёзки вновь листьями одела, она их крестьянским трудом оживила. Князь Пётр не мог...
— Да князю и не надобно сего, — заметил Богуш при всеобщем одобрении. — Довольно, что он эту Февронию... поял. Как ни жалей крестьянина, а ты, Игнатий, воротившись из Московии, ответь: где хлеба больше сбирают — у них на чёрных землях да в Замосковье при Юрьевом дне али у нас?
Вопрос был трудный. Паны не только закрепощали мужика, но играли на вековечном его стремлении владеть своей землёй, особо от сябров-односельчан, от общины: по новым установлениям не только цынш, денежный оброк, но и панщину каждый крестьянин мог исполнять по «уроку», только за себя. Пусть он не мог уйти от пана, видимость собственности на землю в известной мере примиряла его с неволей, он стал работать старательнее, от души. Иначе чем объяснить, что вот уже который год в Литве и Польше не слышали о меженине — неурожае, в отличие от вечно голодавшей Московии? Хлеб густо шёл на внешний рынок, с наёмниками стало расплачиваться легче, и «серебщина» — налоги — стала не так разорительна для шляхты и посадских. Всё говорило о процветании хозяйства за последнее десятилетие. А значит, и в военном отношении Речь Посполитая шла на подъём.
— Только крестьянам та война не надобна! — возразил Богушу Игнатий. — За что им горбы гнуть? Война есть луп, грабёж!
— А что нам робить, коли московит повсюду лезет? — вмешался шляхтич, приехавший с Мотовилой. — Мало ему было татарских юртов, Казани да Астрахани, отнял наш Полоцк, Ливонию разорил. Ныне в Инфлянты впёрся, як в чистую одрину с сапогами. Скольконадцать лет меж нами ростырк идёт по его, московита, вине!
Корецкий первым почувствовал, что для собрания социниан беседа принимает чересчур воинственный характер. Он крикнул виночерпию:
— Не задремал ли твой наливач, Хома? Подай-ка добрым людям по зацному кубку, у них горла иссохли. Игнатий не для войны ходил в Московию, а помочи ради нашим братьям, коих разоряют стяжатели-монахи. Оставим кесарево кесарю, поговорим о Церкви развращённой.
— Церковь не вся развращена, особливо Православная, — возвысил князь Курбский свой сильный и красивый голос. — Иосифляне не убили в ней живого ростка, во многих обителях и в заволжских местах живут ещё гонимые нестяжатели.
По счастливому случаю, безымянный свидетель записал эту часть разговора. Курбскому возразил Чаплич:
— Во всех монастырях одно, всех развращает бездельная жизнь в обители. Можем судить по нашим православным. Верующие отворачиваются от них, приходы их пустеют, як и католические.
— Происками вас, социниан да лютеран!
— Чтобы узреть, каковы попы, не надобно соблазна Лютерова. Али ты сам, князь, не ведаешь, как развращена Церковь попами да монахами?
Андрей Михайлович с неожиданной уступчивостью провозгласил:
— Нехай им Бог судит, не аз: бо маю и своё бремя грехов тяжкое, в нём же повинен ответ дать праведному судии.
И весь тот вечер до конца застолья был он необычайно грустным и молчаливым, хотя социнианские словопрения должны были раздражать его.
На исходе вечера случилось непонятное. Гости уже устало разбрелись по дому, разбились по трое-четверо, доспоривали, допивали и выясняли свои шляхетские, далёкие от философии дела... Слуга Андрея Михайловича позвал Игнатия с Неупокоем в одну из комнат, сказав, что князь желает с ними побеседовать. Вспомнив, с какой непримиримостью смотрели друг на друга Косой и Курбский, Неупокой удивился, как охотно пошёл Игнатий за слугой. Скоро ему пришлось убедиться, что Игнатий вообще относился к Андрею Михайловичу терпимее учителя и даже, как это ни странно выглядело, беседовал с ним исповедально-доверительно и жалостно. Когда Андрей Михайлович прилёг на жёсткой оттоманке, с заметной тяжестью опершись на локоть, его и впрямь можно было пожалеть — таким болезненно-усталым выглядел князь, и очи его цвета тающего льда обратились к Игнатию с тоскливым вопрошанием.
— Ну, поведайте, каково в России? — начал он тепло, но тут же и струйка желчи прорвалась: — Чай, васильки обильней прежнего цветут во ржи?
— Поля чистой пшеницы тоже есть, — возразил Игнатий, мягкой улыбкой намекая на слова одного из посланий Курбского.