— Не токмо крестьяне, — уточнил Игнатий. — Первыми минские посадские пошли за нами церкви громить.
— Дай договорить, я к тому веду. Отчего паны за католичество держатся, а наши власти — за православие? Это веры господствующие и — господские. В Лютеровой ереси посадские что-то своё нашли. Одни крестьяне собственной веры не имеют, оттого и прав своих добиваются врозь, сказать точнее — ничего не добиваются. А родилась бы у них своя вера, крестьянская, и стали бы вероучители их яко игумены, что означает по-гречески «предводители». Круто повернулось бы дело для господ, как было лет тридцать назад в империи. Вот я и мыслю: нет ли в учении Феодосия зерна крестьянской веры?
Игнатий смотрел в глаза Неупокою каким-то новым, жгучим, но подобревшим взглядом. Впервые ухватил Неупокой улыбку в его седеющей бородке, острым клинышком закрывавшей горло и будто сердитым ветерком распатланной у вдавленных скул. Подумав, Игнатий отвечал:
— Мысли, яко грачи, сегодня на моём поле кормятся, через неделю — у тебе... Ужели за долгие скитания встретил я наконец истинного брата по духу и есть мне кому свою ношу передать?
— Ты тоже о крестьянской вере мыслил?
— Я только о ней и мыслю, мне всё иное — хворост для этого костра!
Они разом отвели глаза друг от друга. Люди, привычно одинокие, внезапно повстречав родную душу, испытывают что-то вроде стыда от переполненности чувств. Так вспыхивает мальчишка, впервые встретив девичий взгляд... Игнатий первым нашёл на что отвлечься, покуда новорождённое чувство отстоится и окрепнет:
— О вере... ещё поговорим! Только у панов кроме веры есть воинская служба. Она оправдывает всё зло и несвободу, которую они несут другим сословиям. Если бы государства наши пожили в мире хоть десять лет, сильно усох бы воинский чин, а землепашцы и посадские возвысились. Я потому и согласился встретиться с тобой, что подослали тебя люди недобрые, но — так бывает в господарских делах — с добром.
— Что ж, возьмёшь меня с собой?
— Мы не в последний раз беседуем, Арсений. Мне время нужно, чтобы задуманное довершить, да и тебе поверить до дна душевного. Иначе не возьму. Я должен так тебе поверить, чтобы и Феодосий тебе поверил.
— Вы с ним заодин мыслите, тебе виднее. И в Литву, верно, вместе бежали.
— Вместе, да не совсем. Мой путь особый...
В усмешке Игнатия Неупокою почудилось отчуждение, даже пренебрежение к далёкому вероучителю и другу. У него вырвалось:
— Я про вас с Косым всего и знаю, что Зиновий Отенский наклепал, злобствуя.
— Зима в России долгая, — ответил Игнатий. — Мало-помалу откроются тебе и наши тайные пути. Мы с тобой ранее Великого поста не тронемся. А в путь я вышел тридесять лет назад...
Путь Игнатия
«Бе бо тогда засуха велика», — писал свидетель о весне 1547 года.
И засуха взаимной ненависти изгладывала москвичей, только что переживших венчание на царство первого царя.
Шестнадцатилетний государь Иван Васильевич, в начале февраля женившийся на Анастасии Романовой Юрьевой, казнил бояр. В народе толковали, что казни — сажание на кол и «ссекание на льду» — производились по наущению дяди и бабки государя, Глинских. Так завершилась многолетняя борьба меж ними и Шуйскими — единственными князьями, добившимися смутной любви посада. В истоках этой любви Игнатий не разбирался — что ему до посадских? Отданного из вымиравшей от голода деревни в «детёныши» Андроньева монастыря на Яузе, его скоблила своя, крестьянская обида. С молодой силой жаждал он посчитаться с теми, кто виноват в его бездомье. Иноки говорили, что виноваты боярские междоусобицы, не утихавшие всё время малолетства государя. Игнатий перетолковывал для себя, что виноваты вообще сильные люди, в их числе — владелец его родной деревни и дьяки, разорившие крестьян особой податью — двенадцать рублей с сохи! — на царское венчание.
В монастыре Игнатий жил с постоянным чувством голода и охотничьей мечтой о добыче более сильной, чем заповедь «не укради». В апреле, когда от ранней невиданной жары начали подсыхать озимые и предусмотрительные люди попрятали хлеб, голод стал общим бедствием. Игнатий, тщетно промышляя рыбёшку в отравленной кожевниками Яузе, повстречал беглого холопа Федьку Косого.
Даже подобие порядка, установившегося стараниями Шуйских, теперь окончательно расшаталось, выразившись в безнаказанных кражах, побегах и пожарах. Помногу толковали о «зажигальниках». Испокон веку известен способ грабить дома «под огонёк». Убегать тоже проще, спалив кабальные расписки... Фёдор Косой облегчил казну своего хозяина без поджога, но с твёрдой верой в своё право на её изъятие: «Я мзду взял за свою работу, как израильтяне, бежавши из Египта, взяли египетские богатства!» После подобных объяснений Игнатий и иные товарищи Косого стали относиться к нему с настороженным уважением.
С какого времени Косой, как позже писал Отенский, стал «книги носить в руках и давать прочитать» и как он обучился грамоте, когда не все умели расписаться, Игнатий не упомнит, однако уже ко времени их знакомства в Косом зародился страстный учительский дар. Слава о тайном проповеднике пошумливала по Москве, пока её не заглушил на время треск первого великого пожара.
Двенадцатого апреля загорелись Гостиный и Соляной дворы. Заклинившись на выходах из рядов, горели и задыхались люди. Воры шмонали трещавшие закрома, гибли под обрушенными крышами. С Гостиного огонь кинулся на посадские и боярские дворы Китай-города. Люди не успевали выносить подголовные лари с серебром, у кого оно было. А бедные избёнки в пару горниц сносило огненными вихрями. Голодные люди оказались ещё и бездомными и голыми. Милосердием Божьим огонь не тронул государевых житниц с хлебом, но царь после пожара не разрешил давать его голодным. Через три дня дымом заволокло подворье Андроньева монастыря: горело всё Заяузье — Кожевники, Болвановье. Весь день монахи и детёныши запасали воду, ожидая, что огонь перекинется через их низкие стены. Помощи от властей не было никому, сам государь уехал в Воробьёво — оттуда, с гор, Москва выглядела дымящимся пепелищем. Там он неделю жил с царицей, ужасаясь издали.
Обозлённый народ во главе с кончанскими старостами и решёточными сторожами стал сам искать зажигальщиков. Сыскав, их били и пытали на углях. Уж сколько истинных воров и невиновных убили, «в огонь в те же пожары пометали», ведают Бог да Глинские, истинные хозяева столицы. Они свои дворы отстояли от огня.
И ныне, по прошествии тридцати лет, Игнатий затруднялся ответить, в чём же был корень бунта того огненного года — единственного бунта за всё царствование Ивана Васильевича: пожары или боярское засилье, голод или обманутые надежды московского посада, наружно выразившиеся в ссылках и казнях Шуйских? И почему всё-таки тянулись к ним посадские, до гибельного помрачения возненавидевшие Глинских, родичей царя?
Косой, смотревший на дела человеческие с той же испытующей трезвостью, что и на Божеские, однажды рассказал, ссылаясь на бывшего своего хозяина, что Шуйские, высокородные Рюриковичи, не гнушаются умножать богатство странным для князей способом: в их вотчинах разводят множество овец, выделывают кожи, шьют шубы, ткут сукна на широкую продажу, получая изделия не хуже, чем «от немец». Кое-кто из бояр кликал Шуйских «шубниками», считая промышленность несовместимой с родовитостью.
Ясно, что Шуйские не сами торговали своими шубами и сукнами. Многообразные связи с торговыми посадами разных городов, от Шуи и Москвы до Пскова, рождали общие надежды и трудности. При всяком разборе спорных дел, при проведении через Думу новых установлений Шуйские, иногда неосознанно, показывали себя сторонниками посада. Им противостояли Глинские, выходцы из Польши, где шляхта и магнаты зажали чёрных людей в такие клещи, о коих московское дворянство только мечтало. А люди, особенно городские, утробой чуют, за кого кричать, кого оплакивать, против кого шуметь на площадях и чьи палить дома.