— Что говорят о Феодосии Косом? — притушил старческую болтовню Нагой. — Верно ли, что социниане в Литве большую силу взяли и отчего?
— Все недовольные на ересь, яко на мёд, кидаются. Соблазн в италианской жидовствующей ереси тот, что возглашает самовластие, сиречь свободу всякому человеку мыслить и жить по-своему, без догматов. Косой, расстрига, попал, аки лис в курятник, только перья летят от православных. — Неисправимый сочинитель и искусник словесного плетения, Еразм с минуту полюбовался нечаянным образом. — Ну и мира, конечно, хотят чёрные люди, им война — разорение, а шляхте — возвышение.
— Скоро ли ждёшь гостей?
Еразм помолчал, пронизывая Нагого старчески откровенным и зорким взглядом.
— Мне, сыне, келью свою в вертеп лазуческий превращать негоже. Да и битый я уже, не верю никому. Возьмут в моём дому прохожего человека, на меня хула... А человек, которого жду, не простой.
— Сводил бы он Арсения в Литву с мирным словом.
— Арсению я верю. Но надобно, чтобы тот человек поверил, что не шпега ведёт, а миротворца. Как вы из Пскова на Москву уйдёте, он сам Арсения найдёт, а моё дело сторона.
— До чего крепок! — одобрил Нагой Еразма, когда тот, опираясь на посох, один пошёл к Никольским воротам по круто восходящему Кровавому пути. — И самовластен... Ежели он тебя одобрит литовскому гостю, иди не опасаясь.
Вечером они попрощались: Нагой уезжал во Псков «сторожей дозирать» перед приездом государя.
— За службу твою, Арсений, я тебе денег и имений не обещаю — что они тебе, калугеру, отрёкшемуся благ земных?
Неупокой ответно улыбнулся:
— Да, иноческий чин совлечь и ты с меня не в силах, государь. Но за одну весть я бы во всякой молитве поминал тебя. Ты, верно, помнишь семейство Венедикта Борисовича Колычева, погибшее... сам ведаешь как. Были у него дети — Филипка да Ксюша. Филипка жив, я знаю. Может, и Ксюша где горе мыкает. Сведать бы да помочь.
— Узнаю, что смогу.
Обещание Нагого весило много. Неупокой поклонился и перекрестил его.
После отъезда государя у монастырских посельских старцев началась обычная осенняя страда. Пришёл Покров, время расчётов и сбора податей, завершение денежного года, на месяц отстававшего от календарного. Старец-казначей, позволявший себе опасные шутки, объяснял, что после сотворения мира — первого сентября — Господу пришлось ещё расплачиваться с ангелами-строителями, по каковой причине и нам приходится расчётный срок затягивать до октября. Арсений много ходил по деревням Пачковки, присматривая не только старожильцев деревни Нави, но и новоприходцев. Вновь, как и год назад, дивился необъяснимому стремлению старца Трифона ослаблять самые крепкие крестьянские дворы и не давать разоряться беднейшим, к хозяйству явно не способным. Особенно давил посельский старец Лапу Иванова. Вакору пока не трогал.
Конечно, Трифон отвечал перед соборными старцами не столько за благополучие крестьян, сколько за их число. Последнее его недоразумение с Лапой случилось из-за сыновей: младшие Ивановы входили в возраст, когда могли жениться и отделяться от отца. Трифон настаивал, чтобы ребят женили. Отцы — и Лапа и Прощелыка — не желали расстаться с работниками, да и оброки с меньшего числа дворов, или «дымов», были заметно меньше. Лапа предпочитал взять у обители ещё земли «на посилье». Если бы Трифон разрешил, у Ивановых собралось бы поле, соизмеримое с малым помещичьим наделом... Но Трифон ни земли не давал, ни леса, чтобы пристроить к Лапиной избе клеть для женатого сына. Ходатайство Арсения успеха не имело. Когда же Трифон узнал, что игумен отпускает Неупокоя на богомолье в Киев (так было сказано соборным старцам), он вовсе перестал советоваться с ним: ты-де отрезанный ломоть!
Дела Вакоры шли хорошо, близость к Пскову пошла ему на пользу, он скоро освоился на городском торгу, уяснив свои небольшие, но твёрдые права. Вот только в последний месяц он начал таиться от Неупокоя, поугрюмел и даже неохотно приглашал в избу, когда посельский пристав заглядывал в его глухой починок. Даже под благословение подходил не с прежним умилением. Неупокоя мучило это незаслуженное отчуждение, но он помалкивал до времени, догадываясь о его причине.
Двор Вакоры, затерянный среди лесных урочищ среднего течения Пачковки, издавна был примечен странниками, предпочитавшими поголодать, нежели мозолить глаза монастырским подкеларникам. Нетрудно было догадаться, что эти богомольцы «метались» через порубежные земли подобно ночным бесшумным птицам. Весть о надёжном приюте быстро расходится среди бездомных. Вакора, видимо, не тяготился гостями, кормившимися у него отнюдь не даром, но опасался Неупокоя.
Незадолго до Покрова один из странников вышел к Неупокою на завалинку, где лядащая жена Вакоры потчевала посельского пристава своим целебным «синим мёдом» на черничном соке.
Странник производил впечатление больного человека, сердито боровшегося со своей болезнью. Действительно, как выяснилось позже, он у Вакоры отлёживался в лихорадке, перемежавшейся с приступами беспамятства. Узнав об этом, Неупокой внутренне поёжился — заразные поветрия, от чумы до разных венгерских и немецких лихорадок или тифа, издавна шли в Россию с тесного Запада... Пришелец успокоил, что его болезнь живёт в нём смолоду. Назвался он Игнатием.
Щёки и скулы у него после припадков втянулись, вдавились в черепной костяк, отчего лоб казался обширным и тяжёлым. Бородка была почти седой, но глаза с коричневыми полукружиями под ними — жгуче-чёрными и беспокойными, с какой-то неутолимой далью в глубине. Истинный странник, и умереть ему в дороге.
Вопрос — куда дорога?
— Нам по пути, — сказал Арсению Игнатий и улыбнулся горько. — Старец Еразм говорил мне про тебя.
— Так это ты... должен был меня найти?
— Альбо ты меня.
Игнатий пробирался не из Литвы, а с Севера, с Печоры, куда ходил «со словом». Подробнее Неупокой выспрашивать не стал, догадываясь, что теперь Игнатий станет испытывать его, а не наоборот. Одно было понятно: этот угрюмый и бесстрашный человек близок к Феодосию Косому, может быть — прямой посланец его, «ловец человеков» и проповедник его учения. Неупокою предстояло доказать Игнатию свою искренность и полезность в будущем. Для этого нужно было оставаться самим собой.
Они помногу беседовали о крестьянах и монастырских старцах. Возмущённые недоумения Неупокоя, как оказалось, были близки Игнатию, только он уже знал ответы на многие вопросы. О старцах он сказал с устоявшейся ненавистью:
— Сии стяжатели больше всего страшатся обогащения крестьян. Им спать не дают доходы, что мают паны у Литве со своих фольварков[25]. Паны назло дробят мужицкие наделы ради возрастания толоки и чинша. (Толока — это общинные работы на господских землях, а чинш — денежный оброк со двора). А найглавнейше и найслаще для панов, як и для старцев монастырских, заставить крестьян работать на барском поле. У нас до девяноста дней в году крестьянин робит на пана. Чего и ваши добиваются — коли не по закону, так разорением да кабалой. Спробуй заставь Вакору трудиться на монастырской пашне три дня в седмицу, як у Литве: уплатит пожилое, тольки его и видели. А у Мокрени вашего грошей немае, он всё едино паробок... холоп по-вашему.
Несколько раз Неупокой приступал к разговору о Феодосии Косом, о новом вероучении, отрицавшем Троицу и обряды. Игнатий от ответов уходил. Создавалось впечатление, что с Вакорой он был более откровенен, чем с Неупокоем, хотя кто, кроме Неупокоя, мог бы понять его здесь в полной мере? Видимо, бдительный Еразм сказал ему больше, чем обещал Нагому.
Однажды Арсений поделился сокровенным замыслом:
— Открылось мне, что всякое сословие имеет свою веру. Возьми Литву, где совесть верующих свободна и проявляется без опаски и гонений. Паны — католики, посадские — лютеране, а крестьяне кто? По старой памяти многие остаются православными, но стоило явиться Феодосию Косому, крестьяне потянулись к нему за утешением, оставив своих попов. Так ли?