— Поди-ка, поди-ка прочь, — забормотал Шереметев, не отвлекаясь от своих глубоких мыслей и в то же время живо шаря глазами по сторонам. — У тебя есть начальник — Хворостинин. В его руках и честь твоя... Гей, молодцы!
Он махнул рукавицей, сотня его телохранителей живо стянулась к нему. Слегка помедлив, к ним присоединились и люди князя Голицына. Все они чуяли, что в этой безнадёжной обстановке боярин Шереметев — единственный человек, способный принять спасительное решение и взять ответ на себя.
Пушкари тоже оборотились к нему — главному своему начальнику. Не оставляя станин с тяжёлыми стволами, они издали ловили всякое слово и движение боярина. Прикажет бросить или взорвать? Посадит на коней за спинами своих детей боярских? Вместе с посошнымн при наряде оставалось человек сто, все безоружные, с одними ножами. Вражьи кони размажут их копытами по насыпям шанцев, по полозьям станков. Шереметев смотрел не на них, а на Голицына, в раздумье стоявшего поодаль с одним оружничим.
— Иван Юрьевич, поди-ка!..
Голицын будто против воли тронул кобылицу. Та в два поскока оказалась в кисло пахнущей толчее меринов, принявших её с сердитым пренебрежением. Монастырёва Шереметев больше не видел, да и вообще не видел никого и ничего, кроме свободной полосы пыльной, помертвелой травы вдоль городского рва и туманного спуска в лощину.
Михайло вдруг заметил, как неухоженна, неряшлива траченная сединой борода Фёдора Васильевича и как из-под железной шапки выбились пряди отросших волос. Боярин запускал себя в походной жизни, забывал расчёсывать и холить бороду, брить голову хоть раз в неделю. Михайло отвернулся к пушкарям. Не стал смотреть, как Шереметев и Голицын первыми поскакали, как наперченные, вдоль рва, увлекая своих людей — две сотни отборных рубак. Со стены по ним шмальнули из дробовых пушек, но лишь один меринок свалился в траву, придавил всадника и задёргался, заверещал на краю рва. Никто не оглянулся.
Посошные и пушкари смотрели теперь на одного Михайлу. Он рявкнул:
— Стволы-то разверните, оглоеды!
Станки у «Девок» были с колесом, их разворачивали в считанные минуты. Галоп не медлил, налетал, от шанцев были уже видны красные лица всадников, железные пластины на латах и юшманах, а у передних — даже пушистые, с вислыми концами шляхетские усы. Только заметив, как перестроилась сотня Монастырёва, перекрыв удобные подъезды к пушкам, шляхта перевела коней на рысь, потом на шаг. Станковые пищали и пушки уверенно уставили навстречу им чёрные рыла, пушкари споро разобрали железные шкворни, раскалённые в кострах. Осталось поднести их к торчащим фитилям...
Возможно, шляхтичи и кинулись бы сдуру под выстрелы, да трезвые гофлейты, привыкшие соизмерять опасность с деньгами, правильно рассудили, что лучше обождать. Сзади к ним подходили новые сотни — усталые, отмахавшие своё, утолённые злобой и убийством до отвращения, как сыт бывает гофлейт-бездомовник продажной любовью. Всем и Монастырёву было ясно, что русские, зажатые меж войском и стенами, будут расстреляны и перемешаны с землёй. Михайло в последний раз окинул просветлённым взглядом почернелые поля, недостижимый лес, покинутый птицами, и обида, и тоска, и возмущение против ранней смерти вошли в него. Ничего больше не хотелось, только простого человеческого слова. Неподалёку от него стоял пушкарь и молча плакал.
Заметив, что Михайло смотрит на него, он чёрной рукой мазнул по щеке и сказал:
— Ты один нас не бросил, осударь. А мог. Нам бы тагды взрывать себя, и с пушками.
— Без меня легче могли бы сдаться. Вам не бесчестно, люди вы простые, не родовитые.
— Нет, осударь, нам пощады от воинских людей не ждать. Нас пуще всех не любят, мы-де издали стреляем, нас не достать. А уж достанут... Да и по делу: попади раз-другой под наш дроб, навек озлобишься.
Михайле грустно было расставаться с иным, более героическим представлением о причинах самоубийства пушкарей. Он торопливо спросил:
— Чем у тебя заряжено?
— Железной сечкой.
— Я велю — запалишь?
— Куды я денусь, осударь?
В руках Михайлы была не только собственная жизнь. Словно в напоминание о том, что с ними станется, из города шваркнули ядром. Оно зарылось в насыпь и зашуршало... Дети боярские из сотни Монастырёва молча смотрели, как множится толпа конных на ровных подступах к шанцам. Стальные стебли сабель в их руках пошевеливались и клонились, как от ветра.
— Нет у нас иного выхода, робяты, — сказал Михайло. — Помереть с честью... Сколько народу глядит на нас, позор наш или славу по трём царствам разнесут!
Никто не отозвался, лишь ветер усилился, подвыл. А над отрядом литовцев, подобравшимся ближе других, взвился бунчук с чёрным конским хвостом, обычно сопровождавший ротмистра. В образовавшемся проходе появился человек, которого Михайло никак не ожидал увидеть, — князь Полубенский!
Вице-регент Инфлянт, утративший эту должность вместе с доверием короля, получил счастливую возможность восстановить доброе имя участием в походе шведско-литовской армии. Никто не ожидал, что с помощью Георга Ганса Речь Посполитая и Швеция так быстро договорятся о совместных действиях. Клещи, скреплённые хитрым немецким болтом, сомкнулись на горле русского войска, не только плохо подготовленного и истомлённого четырёхмесячным бездействием, но и развращённого победами прошлого лета.
Князь Полубенский ехал прямо на пушки в сопровождении трубача и оружничего с бунчуком. Он сразу узнал Михайлу. От изумления он потянул повод, конь стал переступать бочком, как застыдившаяся девица на гулянье. Александр Иванович не сразу укротил его.
— Так ты... голова у них?
— Я.
Михайло с усилием удержался от титулования князя. Он понимал, что Полубенский не захочет обнаружить их давнего знакомства и с удовольствием убьёт его, свидетеля своей измены.
— Войско ваше порублено, а воевода твой вязнем сидит у нас, — заговорил Полубенский спокойно. — Пушки и пищали ваши заряжены, и дури в головах людей твоих довольно, чтобы сгинуть без пользы. Мы лишней крови не хотим. Отдай мне саблю, я всем вам жизнь и сохранение чести обещаю.
— Про воеводу моего... того не может статься, что он в плену!
— Я лгу, по-твоему? Але мене его, Петра Хворостинина, на аркане волочь тебе на очи? Да як ты смелость маешь сомневаться в моих словах?
Михайло, насильственно улыбаясь, помолчал ровно столько, чтобы князь Полубенский вспомнил все подробности их первого знакомства.
— Сохранения чести даже ты нам обещать не можешь, князь. А коли я оскорбил тебя, готов ответить... саблей!
Поединок вдруг показался Михайле простейшим выходом из унизительного положения.
— Мне с тобой невместно на поединок выходить. Я своего служебника выставлю, из шляхтичей.
— Напрасно так думаешь: Монастырёвы — из князей Белозерских.
Он видел, что Полубенский злится, ему неловко, неприлично пререкаться с русским головой, но он всё время помнит о камне у Михайлы за пазухой. Если его раздразнить, он драться не откажется.
Князь подал коня вперёд. Михайло близко увидел его бешеные глаза и резко пожелтевшее лицо.
— Ну, я доберусь до тебя, холоп московский! И особливо до подлых пушкарей твоих. Сдохнуть хотите? Я препятствовать не стану!
— Чем тебе пушкари-то помешали? Люди подневольные.
— Не рыцарское то оружие — пушки. Смолоду ненавижу.
— Ты всегда по-рыцарски поступаешь?
— Я ваш Изборск без пушек взял!
— Да и я на Трикат ни ядра не стратил.
Сейчас он выхватит саблю, определил Монастырёв. Но прежде надо выкрикнуть условие поединка, тогда у Полубенского не будет выбора.
— Князь! Коли Господь даст мне победу в честном бою, обещай отпустить моих людей с оружием. А уж со мной — как знаешь.
Сабля Полубенского со скрежетом вернулась в ножны. Он стал спокоен, даже задумчив. И Михайле будто кто промыл очи — он увидел перед собою пожилого, крепко усталого от военной и разгульной жизни человека с нездоровым сердцем. Драться с ним на равных Михайле стыдно. Да князь и не станет, и шляхтича не выставит, а просто махнёт рукой, и драбы перестреляют их с двух сторон, как рябчиков.