Если человек в чём-то твёрдо, сердечно убеждён, сами собой являются к нему простые и разящие слова.
«В начале же всего потребни суть ратаеви... Потом же и вся земля от царя и до простых людей теми трудами питаема».
С этим он и пришёл в Москву, чтобы открыть глаза вельможам и государю. Забота о крестьянах, внушал он приютившему его Сильвестру, должна лежать в основе грядущих преобразований. О преобразованиях гудела и шепталась растревоженная, наполовину сгоревшая Москва 1548 года. Все ждали облегчения жизни, достигшей, казалось, крайнего неблагополучия.
Великие надежды внушало положение Сильвестра при государе. Протопоп Благовещенского собора, домашней церкви московских князей, Сильвестр воздействовал на восемнадцатилетнего царя не только своим рассудочным умом. Сны и видения его, когда он изнурял себя постом в трудные дни решений и несогласий, с грозной определённостью внушали государю, что надо делать, а чего нельзя. Среди противников Сильвестра находились люди, полагавшие, будто он сочиняет свои видения; но Ермолай, знакомый с обычаями исихастов, верил в искренность протопопа-нестяжателя, хотя сам следовал его наставлениям с оглядкой.
И государь в земских — хозяйственных и денежных — делах более полагался на другого своего советчика, Алексея Адашева.
По общим отзывам, Адашев был человеком «милостивым» и благотворно влиял на прихотливый и резкий нрав царя. Отец Адашева был из посольских, и сам Алексей до прихода во дворец потёрся среди этих служивых, умевших мягко стелить. Бывал с отцом в Константинополе... Его советами была учреждена Челобитная изба, куда любой дворянин и сын боярский мог принести жалобу на обиду или волокиту. Адашев сам разбирал жалобы, докладывал царю, и не один виновный, невзирая на высокий чин, наказывался денежным начётом, потерей места и опалой. Ещё до встречи Ермолай таких похвал наслушался об Алексее Адашеве, что впору было канонизировать его.
При первой встрече Адашев покорил Ермолая приветливым свечением белого, холёного лица с расчёсанной, разобранной по волоску бородкой и напомаженными волосами — обычай, распространённый среди дворян, как и ношение одной серьги. У Алексея серьга была персидская, с бирюзой, а на голове, вместо обычной домашней шапочки-скуфьи, расшитая бисером басурманская феска. О ней с неудовольствием упоминал Сильвестр, вспоминая, что Адашев «живал с отцом в Туретчине».
Ермолай, как и все, был покорен обходительной доброжелательностью Алексея Фёдоровича, тем нарочитым радушием, которым славились посольские. Адашев постоянно помнил, какое производит впечатление. И разговор с неведомым священником из Пскова повёл свободно, без потери времени.
Он сразу выхватил из запутанных объяснений Ермолая одну дельную мысль, занимавшую в последнее время и составителей Судебника, и государя, — о землемерии. В Избранной раде давно согласились, что подати надо «разрубать» не по дворам, а по земельным угодьям. Адашев не упустил случая подчеркнуть с милостивой улыбкой, что тут они единогласны с Ермолаем. Тот, ободрённый, заметил, что старые способы обмера мелкими долями — четвертями — вызывают несогласия между землевладельцами и изнуряют крестьянский мир, когда по деревням месяцами работают мерщики. Он предлагал ввести простую меру — четверогранное поприще, квадратную версту. Адашев пообещал передать расчёты Ермолая разрядным дьякам.
Уже с заметным нетерпением выслушал он другое предложение Ермолая: обложить крестьян единой податью в пятую долю урожая, как сделал ветхозаветный Иосиф в Египте, а на работы их не гонять. Твёрдо зная, что им остаётся, они сами разберутся с хлебным хозяйством. За счёт кого?
— Дворян обидим али Большой приход? — представил он выбор Ермолаю.
Тому бы вежливо смолчать, а он ответил:
— Разве тебе не ведомо, что самые обиженные на Руси — крестьяне?
Адашев прикусил губу. Но свет доброжелательности в его твёрдых глазах усилился, прикрывая несогласие.
— Пусть бы оратаи больше трудились да думали об урожае. Разве не стыд получать на одно зерно — от силы три, а урожай сам-пят считать богатым? Вот был я в Турции, там — просо...
В тот же вечер, весь ещё в горячке мысленного спора, Ермолай начал свою челобитную, скорее похожую на наставление: «Аще восхотят царём правительница и землемерие...» Шёлковый голос и сытый лик Адашева родили в возмущённом сердце первые слова: «Нужны вельможи, но не от своих трудов довольствуются они!» Позже припишет он спереди приличное введение: «Премудрость Соломонова глаголет» — и прочая, царю подпустит лести: «Во всех языцех, кроме российского языка, не знаем правоверного царя». Но светящимися перлами, ради которых не забудут его «Правительницу», останутся слова о вельможах, крестьянском праведном труде и зверях, раз в год изнемогающих линькой. «Ратаева же беспрестани различный работныя ига подъемлют... всегда в волнениях скорбных пребывающе». «От их трудов есть хлеб, от сего же всех благих главизна — Богови в службу безкровная жертва хлеб приносится».
Бескровная жертва Богу жизни... После него об этом уже никто не скажет.
Несколько дней он правил и сокращал излишнее, понимая, что чем короче окажется его челобитная, тем внимательнее прочтут её думные люди и сам царь. Он много думал о молодом царе: насколько сердце его открыто жалости, а разум — логике?
«Правительница» ушла и затерялась в восходящем потоке челобитных. Адашев и Сильвестр были по горло заняты: в феврале 1549 года намечался созыв первого Земского собора — Боярской думы, церковных иерархов и выборных дворян. Целью собора было примирение бояр, дворян, детей боярских, разъединённых взаимными обидами, борьбой за землю и доходы. Царь собирался выступить с разъяснительной и грозной речью о грядущих преобразованиях. Многого ждали от Земского собора. Ждал, разумеется, и Ермолай.
На соборе было произнесено немало умильных и гневных слов. Кто-то на нём, наверно, и помирился, тем более что государь пообещал «положить конец продажам и обидам великим в землях и холопех», по-прежнему имея в виду детей боярских и дворян. Отыскав в речи государя упоминание о крестьянах чуть ли не наряду с детьми боярскими, Ермолай в простодушном тщеславии спросил Сильвестра, не «Правительница» ли просветила царя? Протопоп, сухо ухмыляясь, напомнил, что по уездам вновь прокатились разбой с душегубством, тех душегубцев недаром укрывают недовольные крестьяне. Вот чьё возмущение услышал государь.
Митрополит Макарий пристроил Ермолая священником в кремлёвскую церковь Спаса на Бору. Говеть и исповедаться туда ходили приказные и посадские, чьё настроение интересовало Сильвестра. Все помнили недавний пожар Москвы и бунт...
Минуло лето — во всеобщем смутном ропоте и ожидании. Осенью объявили, что снова выдаются губные грамоты[15], но только детям боярским и дворянам. Чёрные люди устранялись от участия в суде, за исключением самых северных земель, где просто не было помещиков. Тогда же произошла таинственная история с очередной челобитной-наставлением некоего Ивана Пересветова. Сколько лет прошло, а Ермолай так до конца не разобрался, было ли это выступлением живого человека или тонким ходом самого Адашева — с благословения царя... Уж очень вовремя она явилась и слишком откровенную преследовала цель.
«Августу Кесарю во убогом образе прииде нищий. Пришед воинник и принёс великие мудрости, и он его про то пожаловал, и держал близко себя... А ко царю Александру Македонскому пришед воинник во убогом же образе с великой мудростью воинскою... Богатые её не почитают. Хотя и богатырь обогатеет, и он обленивеет. Богатый любит упокой, воинника всегда надо кормить, как сокола, сердце ему веселить, ни в чём кручины на него не напускать».
Призывала «Большая челобитная» и к наказанию неправедных судей, вплоть до сдирания кожи и бросания в пропасть — на турецкий образец. Пример турецкого Магмет-султана был излюбленным у Пересветова, чем он мучительно напоминал Адашева. Но при всём преклонении перед Магмет-султаном челобитная настойчиво внушала государю, что царством управлять надо при помощи ближнего совета.