Жена и сын. К ним редко улетали его ночные мысли. Жену сослали в монастырь. Осталось неизвестным, родила она или выкинула от страха и горя. Теперь по всем законам — русским и литовским — он был свободен, разведён. О сыне даже литовские лазутчики не знали ничего. Андрей Михайлович был не только свободен, но одинок и бездетен. Всё можно было — надо было! — начинать заново. Скоро ему будет сорок лет.
Он разделил свои волынские владения на волости: Ковельскую, Миляновичскую и Вижовскую. В каждой был замок или укреплённый двор. Под управлением Курбского оказалось двадцать восемь сел. По волостям сидели урядники из слуг, бежавших вместе с ним. Его наместником в Ковеле сидел Иван Калымет, остальные отчитывались перед ним, вносили деньги.
Отношения между Ковельским замком и посадом ухудшались с каждым месяцем. Всё в этом городке возмущало его — от свободной повадки лавников до магдебургского права[38], урезавшего привилегии королевского наместника. В первый понедельник нового года мещане выбирали четверых ратманов, из коих один на месяц становился бургомистром. Им, а не Курбскому, принадлежало право взыскивать штрафы и следить за порядком в городе. Городской суд творили войт и лавники, избиравшиеся пожизненно. Лишь апелляции по самым кляузным делам доходили до князя, а недовольные его решением обращались к королю. Однако горожане предпочитали разбираться между собой без московита. Андрей Михайлович злился, бессильно обижался.
Срывался на козельских евреях. На его взгляд, их развелось излишек и многовато денег они выкачивали из христиан. Особенно противен был ему Юхим Юзефович, державший городскую корчму. Не жалуя хмельного пития, Курбский бесился, видя, сколько грошей вытягивает Юзефович из мещан и мужиков своей дрянной горелкой. Однажды Калымет вызвал Юхима с десятком других евреев в замок и объявил, что князь облагает их дополнительным налогом на горелку. Евреи возмутились — налоги определялись сеймом, на их незыблемости держались вся торговля и хозяйство Литвы. Тогда Калымет, словно того и ждал, позвал вооружённых слуг, и все одиннадцать евреев оказались в подвале башни, по пояс в воде. Так они просидели не менее недели, цепляясь за осклизлые брёвна и слабо взвизгивая при появлении пиявок, покуда Курбский не приказал Калымету выбросить их за ворота.
История с евреями и недоразумения с лавниками стоили ему королевского выговора. Городские представители не поленились съездить в Вильно и подали жалобу по всей форме. Скоро от старосты Луцкого явился возный с королевской грамотой. В ней разъяснялось, что ни евреи, ни мещане ковельские не являются собственностью князя Курбского, а обладают, по литовскому статуту, личной свободой и неприкосновенностью. Теперь, когда Андрей Михайлович проезжал улицей Королевы Боны (давшей Ковелю магдебургское право), с ним раскланивались ещё надменнее, не пряча враждебных глаз.
С сёлами тоже вышла неурядица. Если бы Курбский внимательнее изучил литовские статуты и уставы, он меньше радовался бы королевскому пожалованию. По существу, он оказался не владельцем вотчин, а королевским управителем, чья власть на многие деревни и поместья вообще не простиралась. Их населяла шляхта, так называемые земляне и бояре путные, бывшие слуги князей Сангушков. Сангушки и королева Бона, мать Сигизмунда Августа, пожаловали им землю в пожизненную собственность, мало-помалу перешедшую в наследственную. Своими правами и доходами шляхта с Курбским делиться не желала. А землевладельцы соседней Смединской волости втихомолку захватывали пограничные земли и свозили к себе его крестьян. Калымет быстро разобрался в местных нравах, после чего уже смединские помещики воззвали к старосте Луцкому и королю: врядники-московиты, собрав крестьянские ватаги, стали уводить у них скот, запахивать спорные волоки и скашивать сено. Между Ковельской и Смединской волостями разгорелась настоящая война. Королю не оставалось иного выхода, как пожаловать обиженному Курбскому ещё и Смедин, а в придачу имение в Упитской волости с десятью сёлами. Это произошло на третьем году жизни Андрея Михайловича в Литве.
Он становился богатым человеком, но не наследственным магнатом. Среди Сангушков, Кишков, Сапег, Ходкевичей, связанных родством, уходившим в глубину литовской истории, он оставался чужим. Лишь Радзивиллы и Полубенские близко знались с ним и намекали, что положение одинокого изгоя легко исправить разумным браком. «Перед тобою, — льстил Александр Иванович Полубенский, уже имевший некоторые виды, — ни девка, ни малжонка не устоят!» — «Любовь — дело Божье», — колебался Андрей Михайлович.
Прошло ещё два года, и Бог послал ему любовь.
В эти два года в Литве и Московии происходили события, отвлекавшие князя Курбского от личных неурядиц.
Россия болела опричниной. Её бредовые метания сбивали с толку даже недавних московитов, лучше литовцев знакомых с положением в стране. Зачем Иван Васильевич казнил именно тех бояр, которые нагляднее других показали свою верность, вроде Морозова? Для чего устраивались всенародные истязания московских посадских? Для какой надобности опустошались северные волости — так что и за десятилетия не подняться им? Разумных объяснений князь Курбский найти не мог. Он только тихо радовался, что оказался на Волыни, а не на Ярославщине или под Старицей, в числе других волостей перешедшей в опричнину. Ещё темнее были слухи о мрачных церковных службах в Александровой слободе, новом убежище Ивана Васильевича, вот уж воистину прокажённого душой: сам он изображал игумена, князь Вяземский — келаря, палач Малюта — пономаря. Андрей Михайлович подозревал в этом лицедействе какой-то шутовской умысел, помня, что потомки Калиты умели извлекать выгоду даже из церковных споров. Умысел можно было отыскать и в разделении страны на земщину и опричнину, но большинство объяснений всё-таки выглядели притянутыми за уши. Указывали, например, что полоса опричных земель на Севере отрезала новгородцев от Печоры и открыла опричникам торговый путь на Волгу... Кто не давал возить товары на Волгу до опричнины? Какие из опричников купцы? Никто этим преимуществом не воспользовался. Под шальным топором, нависшим над Россией, люди забыли, как наживать деньги. Там теперь стало так: чем меньше ты имеешь, тем безопаснее живёшь. А с земской Варзуги опричные праветчики так же свободно драли подати, что и со «своих» владений.
Границы между земским и опричным были переменчивы, определялись прихотью царя или его непостижимым умыслом. С уделами боролся? В России, кроме Старицкого, уделов не осталось. Владимир Андреевич был без хлопот переведён в Нижний Новгород, остальные князья уже не в одном поколении служили московским государям за жалованье, и даже Шуйские забыли об удельных привилегиях.
Нет, всякое объяснение опричных предприятий опровергалось логикой. Они годились лишь для тех, кто непременно искал разумное во всяком деянии царя. Соблазнительно было сослаться просто на душевное заболевание Ивана Васильевича, но ведь кто-то грел руки на чужих пепелищах! В нелепостях опричнины могла проявиться грызня между теми, кого Андрей Михайлович удачно назвал «кромешниками» и «порозотами, сиречь подобедами»: каждый тянул скатерть к себе, посуда летела со стола... Иные казни он так и объяснял: «Чаю, ради их богатых имений казнили их». Но чувствовал, что и это объяснение неполно и слишком просто для того нового, что нарождалось в России.
Рождалось новое понятие государства, какое не снилось ни одному злодею королю в Европе. Сильная власть найдёт служителей — и иноков и книжников, готовых оправдать её, разумно истолковать её безумства. В России произошёл переворот не в пользу бедных детей боярских, как верили иные шляхтичи, а в пользу решительных и беззастенчивых властолюбцев. Андрей Михайлович писал в своих тетрадях: «Вместо нарочитых, доброй совестью украшенных мужей собрал со всея тамошния Руссия земли человеков скверных и всякими злостьми исполненных и к тому же обвязал их клятвами страшными». Как и в душегубской ватаге, в Москве царили зло и верность атаману. Такой жестокой, рвущей губы узды ещё не знала русская лошадка — даже во времена татарского ига.