— А ребята сейчас придут. Они завтракают, — сказал я.
— Пусть отдыхают до прихода «семерки». Она сегодня на самом дальнем поле. Туда только ходу в один конец больше часа. Так что и я успею отдохнуть.
— Я провожу тебя, Аннушка, — сказал я. — Можно?
Она удивилась, стала неприступной.
— А зачем?
Я замялся и затем объяснил:
— Хочу посмотреть… В общем, я давно слышал от многих, что у тебя есть королевский краб. В энциклопедии на картинке я его видел, а в натуре нет.
Женщина задумчиво посмотрела на меня, потом на море, на берег и сказала:
— Ладно, посмотри. Кстати, этого краба поймал один человек девять лет назад в этом квадрате, только дальше в море. Как он попал в сети вместе с тарабагани, трудно объяснить. Ведь это очень редкий, глубинный краб!
— Я это знаю, Анна.
— Тому, кто поймает королевского краба, выпадает счастье.
— А его владельцу, вот тебе например?
— Говорят, и его владельцу… Да что ты ко мне привязался, Сергеич? Ведь это все морские байки. Хотя королевского краба поймал человек, которому действительно потом повезло. И он… впрочем, это уже не важно!
— Он подарил его тебе?
— Хотел, да я не взяла. Зачем мне чужое счастье?
— Но королевский краб у тебя, Анна!
— Да, у меня… на хранении. Берегу, так сказать, чужое счастье. Спасибо судьбе и за это!
Вот так мы разговаривали с Анной по дороге в ее каюту. Немного странный был разговор. В нем были, как теперь я думаю, вспоминая его, намеки на значительность, лишь частичная откровенность бригадирши и почти явная грусть в ее голосе.
Мы остановились около каюты с номером сто пять.
— Наша с Надей, — сказала Анна, шаря по карманам в поисках ключа, — а напротив живут мои близнецы. Да что я, дура, ищу, ведь Надя еще не на работе! Зарапортовалась я, Сергеич, с этими сетями, даже память отшибло.
Жилище Королевы было довольно просторным, немногим меньше, чем наша десятая обитель. Но здесь жили только два человека, а нас семеро. Была в Аннушкиной каюте и крохотная прихожая с умывальником. В общем, нечто похожее на двухместное купе в международном вагоне.
— Ну, смотри, — сказала Анна, подходя к своей кровати и отодвинув в сторону от иллюминатора ширму.
Над кроватью наглухо к переборке были привинчены две книжные полки, а выше их в аккуратной рамке, обтянутой голубым сукном, алел королевский краб — поистине удивительное творение природы. Он был невелик, сантиметров двенадцать поперек туловища. На панцире довольно густым частоколом высились высокие и поразительно рельефные шипы с черными иглами на концах. Ходильные лапы были аккуратно подогнуты к туловищу, а клешни, словно в нападении на врага, выдвинуты вперед. Особенно поражали две вещи или детали — не знаю, как лучше выразиться, — в этом редчайшем на земном шаре крабе: его пурпурный, действительно королевский, цвет и могучая правая клешня. Она была по величине почти равной туловищу, во всяком случае, казалась очень большой и грозной.
— Красавец, — сказал я. — Вид у него серьезный!
Потом я оглядел книжные полки, увидел многих любимых мною авторов и, признаться, удивился им не меньше, чем крабу. Малообразованная Анна абы что не поставила на полки: сборники стихов Лермонтова, Тютчева, «Хаджи-Мурат» Льва Толстого, «Разгром» Фадеева, тогда неизвестный мне поэт из Мурманска Валентин Устинов, проза Пушкина… Вообще я заметил, что краболовы, как, впрочем, и все моряки, большие любители книг, но определенного сорта. Они чаще всего увлекаются детективами, приключенческой литературой и очень любят фантастику. У Анны таких книг не было. Я спросил:
— А какие книги у тебя самые любимые?
Она тотчас указала на сборник Тютчева и начала наизусть читать его стихи: «Откуда, как разлад возник? И отчего же в общем хоре душа не то поет, что море, и ропщет мыслящий тростник». Я слушал чуть хриплый, вечно простуженный голос Анны, перебирал книги, Устинова раскрыл наугад и увидел несколько строф, жирно подчеркнутых красным карандашом: «И с той поры, когда слабеют силы и сдаться бы в немыслимой борьбе, я думаю о женщинах России, об их простой спасительной судьбе. Об их душе — в заботах и терпенье оставшейся простою и святой. Я был не первым, буду не последним — спасенным бескорыстной добротой».
— Чем дальше я узнаю тебя, Анна, — сказал я, — тем больше ты меня удивляешь. Какая ты…
— Какая? — быстро перебила меня Анна, и на ее бледных щеках проступил румянец, на губах появилась ироническая улыбка. — Красивая, да? Хочется меня, да?
Последние слова она произнесла не те, которые я написал, а другие, более грубые, в ее духе, так сказать, без марафета. Если не внешне, то, по крайней мере, внутренне я сжался, сделал шаг назад к двери. Печаль охватила меня не столько за нее — к ее такого рода выходкам я уже привык, — сколько за себя. Неужели она и во мне видит такого же циника, как Коля-грузчик: «П-палтуса хотца, Настя, кинуть. Сообразим?» Я ведь никогда не давал повода, не грубил, не шутил прямо, по крайней мере с ней, Анной Зима! И тут же я поймал в себе странное ощущение того, что она в чем-то, пусть частично, но права. Я был полным сил тридцатипятилетним мужчиной, и во мне кипела кровь. Я давно чувствовал неодолимое влечение к ней, только не признавался в этом даже себе в тайных мыслях. Я, пожалуй, все отдал бы за то, чтобы неистово крепко прижаться к ней, обнять, засыпать поцелуями и… потом в изнеможении положить голову на ее грудь, вдохнуть аромат ее волос, забыться, отдохнуть.
Я любил раньше и в тот год на крабовой путине любил ту, которую оставил с Олеськой на берегу, но все мои любви, даже вместе взятые, были крошечными, какими-то худосочными по сравнению с любовью — какая это тайна, и останется она тайной во веки веков! — повторяю, по сравнению с возникающей любовью к Анне. Пожелай она, я стал бы ее мужем, отцом ее детей, рабом, если хотите, бросил бы все на свете только за несколько минут счастья с нею, воплотившею в себе все самое женственное нашего мира. Но я совершенно твердо знал: она никогда не желала и не пожелает быть близкой мне даже на одну секунду. Ни я, ни другие, по крайней мере на нашей флотилии, мужчины ее не волновали. Больше того, она нас презирала. «Уж не марсианка ли она?» — подумал я. Да такого быть не может, она такая, как все женщины, холодность ее нарочитая! А сердце мне подсказывало: нет, это неправда! Анна естественна во всем, как дыхание, как это Охотское море, которое мы бороздим и поганим; как нетленные звезды, что над нами.
Я взял себя в руки, ладно! С таким же успехом я мог бы влюбиться в луну, которая для меня недосягаема. Ладно! Разве я одинок в своем неразделенном чувстве? Я вспомнил Костю — теперь очень я хорошо понимал его — и сказал Анне то, что уже не раз говорил Костя:
— Ну, зачем ты так, Аннушка?
Она ничего на это не ответила, печально улыбнулась то ли мне, то ли этому красивому символу удачи — королевскому крабу, протянула руку к полке и осторожно вытащила томик Тютчева, раскрыла его и прочитала: «О, как убийственно мы любим, как в буйной слепоте страстей мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей! Давно ль, гордясь своей победой, ты говорил: она моя… Год не прошел — спроси и сведай, что уцелело от нея. Куда ланит девались розы, улыбка уст и блеск очей? Все опалили, выжгли слезы горючей влагою своей».
Тут зашуршала занавеска по левую руку от меня — на второй кровати сто пятой каюты плавзавода «Никитин» я увидел одетую и даже причесанную Надю. Как видно, она давно проснулась и в своем уголке тихо, как мышка, слушала наш разговор и привела себя в порядок. И, главное, что мне бросилось в глаза, это чудная, странного покроя куртка на ней. И сшита она была из странного, как бы лягушачьего материала, пятнисто-блескучего, гофрированного, с множеством кармашков и подобием газырей на груди. На Дальнем Востоке развита прибрежная торговля с Японией. И я уже насмотрелся на множество различных вещей японского производства. Они броские, красивые, элегантные и бывают такого цвета, что, как говорится, я тебе дам! Но Надина куртка превосходила всякую фантазию.