Верховой ветер взметал русокудри, делая его загарное, небоглазое лицо источником животворящей силы.
Степан землей смотрел в небо и, размахивая кудрями по ветру, орал нещадно:
— Величием сердца своего, возвеличенным яростной молодостью и разливной любовью к народу своему океанскому на великой русской земле, величием огненного сердца своего — заклинаю вас, силы небесные и силы земные, любить и жаловать каждого, кто беден и волен, кто верен и чист, кто молод и трепещет от бурного желания жить, как велит удалое, вольное сердце.
— Свети, грей и пали, ярое солнце, рожай жизнь для жизни, играй, круглое, для радостей на земле.
— Голубейся голубинными глубинами, небо, отражайся простором раздольным в зорких, бирюзовых глазах сермяжных душ.
— И ты, земля родимая, размашная без берегов, вскормившая-вспоившая здоровенных, млечнокровных, матерых, отчаянных детин, ты, земля, вспаивай-вскармливай нас и дальше, и больше, и сытнее, во славу твою знатную.
— И ты, молодецкая, песнелейная Волга, лей-разливайся самоцветным, самотворным счастьем.
— Шуми! Бурли! Неси! Зови! Волнуй! Буди!
— Твори в сердцах привольные песни, расцветай нежданно-нечаянными расцветами, наполняй дни сочной мудростью.
— Силы небесные и силы земные, заклинаю вас звончатыми струнами, с ветром играющими, заклинаю своим ядреным сердцем, беременным спелыми песнями, заклинаю крыльями сильными-соколиными, — сберегите народ вольным, несокрушимым.
— Не давайте люд в обиду супостатам всяческим, посягающим заковать в кандалы вольные руки.
— Не давайте на мученские распятия молодые жизни, сохраните от напастей зла.
— А пособите расти и цвести самородными, могучими силами.
— Да не коснется нашей великой судьбы рука черная, лихая, злодейная, предатная.
— Я чую, знаю, верю, молюсь светлоутреннему восходу народа своего.
— Я жду от него неслыханных чудес, невиданных красот, несказанных див, нечаянных праздников.
— Я — маленький человек из океана человечества, я — простой удалец, я — рыжий жеребенок на поляне дней, и вот не знаю, не ведаю, как мне упросить о счастье для народа родимого.
— Я гляжу на небо — и небо ясно смотрит на землю, я гляжу на землю — и земля ясно смотрит на небо.
— И всё кругом — мудрое, простое и близкое, как трава у ног.
— Так почему же, почему я стою перед небом на своем утесе и всем величием сердца своего, возвеличенным яростной молодостью и буйной любовью к народу своему мученски-огненно измоляю просьбу мою, думу заветную-неуемную!
— Так почему же, ой, не могу я, не могу успокоиться от мятежности, от боли за братскую долюшку!
— Значит, есть и живет где-то беда бедучая, где-то живет нужда нещадная; значит — кто-то неустанно ждет помощи, кто-то просит о спасении?
— А может, не так надо гореть?
— Может, надо петь от сердца — я пою во все горло до слез.
— Может, надо бороться за счастье — я борюсь с плеча изо всех сил.
— Может, надо травой расти — я расту.
— Но знаю и чую только одно — есть в груди у меня удалая кровь молодости, да вот раскаленная любовь к народу своему, родному, на родимой земле коренной.
— Да есть силы урожайные.
— Да есть воля во весь размах.
— А ты, ветер, ветри, вой, и вей, и разнеси мои думы о кумачовых днях, что огнем-пламенем горели на Волге-матери.
— И на утесе, на том, что века вековечные стоять поставлен, да будет отныне поставлена каменная память о кровных бунтарских походах голытьбы против купцов, бояр, воевод, против всех дворян царевых.
— А ты, Волга, неси эту ратную память бывалую на весь человеческий свет в глубинность времен.
Гибель персианки
На бирюзовых крыльях мимо самого солнца игриво пролетал веселый день, а к вечеру солнце задумывалось грустинно, расстанно, по-осеннему.
Так было всегда.
В теплых гнездах Жигулевских гор, перед Волгой, как перед тесовыми воротами любви и мирного покоя, сидели ватажные души.
На раскинутых персидских коврах, на узорных подушках, в тигровых, в медвежьих мехах, в яркошелковых тканях, расшитых золотыми звездами, валялись удальцы, запивая заморские песни Мейран хмельной брагой.
Мейран пела:
Хяль бура бен
Сиверим сизэ чок,
Ай, залма.
— Пой, пой еще, Мейран. Браги еще — океан. И ты видишь: я — твой Степан — делаюсь садом твоим апельсиновым, расцветающим в Персии. В твоих бархатно-синих глазах вижу круглое небо с зелеными звездами. В твоей улыбке вижу полумесяц червонный — новолуние. В твоем голосе чую знойную Персию. Пой, Мейран. Взгляни — ты заворожила самые беспокойные сердца, уняла самые отпетые башки. А ну, спой нам свою песню персидскую. Я пособлю-ударю в струны гусельные. Пейте-гуляйте, братья! Жизнь коротка, а Волга долгая. Наливай! За молодость! Начинай!
И Мейран пела разливно-ломко, пела огненно-пьяно, пела близко чаруйно:
Ай, пестритесь, ковры мои,
Моя Персия,
Ай, чернитесь, брови мои,
Губы-кораллы.
Чарн-чаллы.
Ай, падайте на тахту,
С ног браслеты.
Я ищу — где ты.
Ай, желтая, звездная Персия.
Кальяном душистым
Опьянилась душа,
Под одеялом шурша,
Ай, в полумесяце жгучая —
Моя вера — коран.
Я вся змея гремучая —
Твоя Мейран.
Ай, все пройдет,
Все умрут.
С знойноголых ног
Сами спадут
Бирюза, изумруд.
Ай, ночь в синем разливная,
А в сердце ало вино.
Грудь моя спелая, дивная.
Я вся — раскрытое окно.
Ай, мой Зарем, мой гарем,
Моя Персия.
Степан, обхватив свою пьяную голову, отвечал со слезами песней кручинной:
А там, на зыбкой стрежени,
Где льется песня горская,
Тоскуют две судьбы-жены, —
Донская да заморская.
И буйно думал, необузданным конем по степи бескрайной печали метался, горел болью пленника слабостей ветхого человека:
— Мейран и Алёна… Что это? Как понять и решить? Как разделить себя на две доли — на две лестницы в один рай, на две виселицы для одной жизни? Две любви, два берега. А пристало ли атаману приставать к берегам любви? Воистину, слаб ветхий человек, ежели не может совладать с кровью сердца своего, любовью полоненного, любовью заколдованного. Эх, не думать бы о любви бабской, не знать бы этих женских чар, не ведать бы белых шелковых рук на шее своей… Да вот поди ж. Мало было Алёны — с княжной персидской связался. Удержу нет на меня, узды нет, отказу нет. И вот замотался, задурманил — ся зельем любовным, в берлогу тоски залез. Чую: вольница осуждает за слабости ветхие, за княжну персидскую, за любовь заморскую. Все осуждают, и сам себя мученским судом сужу, да, видно, не легко одолеть кровь свою, не легко из плена двух берегов уйти. И что сказать Мейран я могу, когда краше солнца она светила мне и верила любви моей, правде моей.
И долго упорно смотрел Степан, как принцесса, будто почуяв тоску любимого, беспокойные думы его, тихо ушла в свой шатер и в слезном молчании затаилась.
И два дня, две ночи томилась так в одиноком молчании.
А на третий веселой, преображенной вышла из шатра и все в даль по Волге глядела, в сторону понизовую.