— Батюшко, Степан Тимофеич, — сообщал Вавила, — великий государь святейший Никон, архиепископ московский и всея великия, малыя и белые Руси и многих епархий, земли же и моря сея земли патриарх — гневно поссорился с царем.
— Ишь ты, а!
— Зане являлся патриарх защитником обиженных и убогих, и яко борец за правду на суде. Паче же не взлюбиша святейшего отца бояре, — како простолюдин, чернец из мужиков, мордвин нижегородский — Никон, возвысился пред царем паче многих бояр именитых и стал собинным другом царя. Оклеветали патриарха, до ссоры озлобленной довели.
— Кто оклеветал?
— Бояре.
— Ну, а народ?
— Народ возмущают супротив Никона попы. Они — лихоимцы, тунеядцы; службы не творят, а деньгу подавай им. Да и пить хмельное здоровы.
— Ох, дармоеды…
— Царь Алексей Михайлович забыл, как с боярами при всем народе, перед мощами митрополита Филиппа, кланялся собинному своему другу в ноги и со слезами умолял быть ему, Никону, всероссийским патриархом.
— Ну, а Никон? — пробурчал Степан.
— Никон все отказывался. Тогда — слышь — царь, простершись на земле и проливая слезы, паки умолял не отказываться, чтобы избрану быта. И, поразмыслив, Никон велегласно спросил: будут ли меня почитать, как архипастыря и отца верховнейшего, и дадут ли мне устроить церковь по моему усмотрению? На это царь, а за ним и всяка власть духовная и мирская, принесли тут же клятву исполнить его хотения. И вот как все ныне зело перевернулось!..
— Что же натворил твой Никон?
— Батюшко, Степан Тимофеич, — Никон ничего не натворил и верующие почитают его своим защитником от неправедных бояр. Никон, говорят, государя выше. А не по нраву приходится это боярам и царю.
— А что боярам по нраву?..
— Ну, и попы тоже. Начал патриарх новые спасительные книги печатать, да править церковные, да по ним попов учить. Природных-то поповичей, да мужицкий сын-мордвин! А на глазах земляка, к примеру, юрьевского протопопа Аввакума баба-мачеха в деревне когда-то таскала Никона, сына Мины, за вихры… Обидно, стало быть, попам учиться у мордвина.
— Обидно! Ха, ха…
— Одначе святейший круто повел: кого из попов долой, кого в палки, а кого в дьячки аль в монастырь. Земляка-то своего, Аввакума, в Пустозерский острог со всей его семьей загнал! Загалдели попы: за порчу, будто бы, веры православной, иные начали ругать Никона антихристовой собакой.
— Патриарх в собаку оборотился!
— А бояре пуще тому рады. Царский друг, окольничий боярин Родион Стрешнев — так тот свою собаку кличкой «Никон» прозвал…
— Да сам-то ты, монах, за Никона или за попов?
— Кто за Никона, а кои против. От попов смутьянство. Раскол. Идут раздоры. Объявились еретики. Патриарх грозит анафемой…
— Кому анафема?
— Анафема тем, кто за двуперстие держится, кто противится принять правленные по-ученому книги, да кто трегубой аллилуйей гнушается. А больше все, кажись, из-за правленых книг… Да такие раздоры, батюшко, Степан Тимофеич, такая муть пошла, что и не понять, и не рассказать… А и бояре промеж себя тоже дюже враждуют.
— Стало быть так: кто с кого шкуру дерет, тот пуще и орет. Запутали, окаянные, народную душу… Запутали божьим крестом да чертовым хвостом.
— Да, батюшко! Истинно — запутали. Уж так запутали… Да — слышь — еще от царя Уложение вышло. Теперь житье настало вовсе худое. И служилым, и крестьянам, и посадским — теперь крышка: не сдвинься с места, раз где кого застала писцовая книга. Попался — прикреплен к месту на веки… А кто ежели против этого самого Уложения ослушался, — велено казнить безо всякой пощады, чтобы — значит — на то смотря, иным неповадно было так делать.
— А Никон, говоришь, в Белозерском?
— В Белозерском, батюшко, в Кирилло-Белозерском монастыре заточен.
— Ага… А далеко ль отсель этот Кирилло-Белозерский, и почему туда запятил царь Никона?
— Собор, батюшко, Собор! По навету бояр… Царь с советниками созвал Собор. Путаницу хотели разобрать, да с мутью покончить. Понаехали греческие и иные из-за моря патриархи. Ну, вестимое дело, и порешили как угодно было царю да боярам. Продажные попы, да и кормежка им добрая была. Невесть что наговорили, да все на Никона и свалили… Что-де Никон на царя и бояр перед народом хулы произносит, царя-де почел латиномудренником, церковь православную испортил, в три креста за-место двух крестился и нудил к тому православных, патриаршую власть ставил выше власти царя, а соборные суждения самих вселенских патриархов блядословием называл… Стало быть, — бунтовшик! Ну, и сняли с Никона патриаршую шапку… да со стрельцами… да в монастырь. Слышь — стрельцы-то с дубинами хранят теперь Никонову келью, и нет к опальному патриарху никому доступа… Но народ-от чтит Никона, дюже в памяти остались его добрые дела. Народу — что поповский да боярский Собор! Народ досель зовет Никона патриархом всея Руси. Одначе, Никона не сломать, не на такого мужика напали! Слышь, — писал царю, что повелением того составленное Уложение есть проклятая книга, исполненная пре-беззаконий… Грозил царю, что за его беззакония псы будут в его царском дворе щенят своих родить, и радость настанет бесам от погибели многих неповинных людей.
— Ну, а прочие — что за Никона? Их куда царь загнал?
— Прочих тоже, — по монастырям да по острогам. Известна царская расправа! Да только досталось и тем, кто был против Никона. Руби все башки, чтоб замолкли. И будет мирное и безмятежное житие… Иные с ума спятили. Протопопа Аввакума перегнали за Урал. Этот чудеса начал творить. У боярыни-воеводши все куры пере-слепли и мереть стали. Она, собравши кур в короб, прислала к Аввакуму, чтоб-де батько пожаловал — помолил о курах. Кормилица наша, — подумал Аввакум, — детки у ней: надобны ей курки. Спел молебен, воду святил, курок кропил и кадил. Потом в лес сбродил, корыто им сделал — из чего есть, и водою покропил, да к воеводше все и отослал. Куры исцелели, исправились по вере воеводши в Аввакума.
— Ужо не поверить ли мне в того протопопа Аввакума, — смеялся Степан, — а то я вроде петуха болящего, — мне исцеление руки потребно, чтобы лупить попов кистенем по башкам.
Чугунное житье
Чугунное житье!
Так прозывалась жизнь на Жигулевских горах у иных молодцев, сбежавшихся от крепостного рабства в вольные приволжские края.
Вырывали эти молодцы подземелья в горах и жили там звериной жизнью.
Рычали. Скрежетали зубами, если чуяли врага. Бросались с большими чугунными кистенями, с печеночными ножами, с копьями, с пищалями. В живых никого не оставляли. Лезли на рожон. Сами гибли.
Хвалились всяким дурным. Величали себя чугунниками, истыми разбойниками.
Знали чугунники про Степана Разина, но жили своей жизнью — только разбойной, лютой, чугунной.
Песни пели лишь те, что жили на деревьях, и то редко — по праздникам, а прочие давали зарок не помнить слов. В веселые минуты чугунники лаяли, ревели по-медвежьи, ложились на бок и катались под гору, бегали на четвереньках, выворачивали пни, ели со шкурой зайцев и сырых рыб. Ели траву, ягоды, землю, кору. Весной опивались березовым соком и грызли заговорные ведовские корни от сглазу, от напастей, от болестей, от рожна. Верили чугунники в талисманный чугун. Знали только одну свою песню, чугунную:
Чугунное житье!
Ношу кривой татарский нож,
Индийское копье.
Раскинул, ловок и хитер,
Я на сосне шатер.
И хохочу! Хочу кричу!
Точу топор и жгу смолье.
В четыре пальца просвищу
Шарахнется сова, —
Забьет крылом — седьмым веслом.
Людей не вижу — не ищу,
И выплюнул слова.
Мы-м мычу, ядреный вол лугов.
Морковное жратье.
Повесил на рога врагов.
Шершавый ствол — старуха мать.
Пошел — жую рябину —
Сучье ломать. Ядрена мать-земля.
Чугунное житье!